|
|
Понтя и Пилат
Никакого Понтия Пилата не было. Во всяком случае, в нашей Отдельной бригаде пограничных сторожевых кораблей. Севера – это вам не Иудея. Да в бригаде и должности такой нет – прокуратор. Есть комбриг, и этого достаточно. Более чем достаточно, если комбригом – капитан первого ранга Латников.
Павел Иванович Латников был твёрд как прибрежные скалы, деятелен как прибой, крут как штормовая волна и вспыльчив как снежный заряд. Однажды, осерчав не без основания, он так захлопнул дверь своего кабинета, что стеклянная табличка раскололась, частично осыпалась, и обескураженные подчинённые прочитали: «П.И. Лат…».
Их, подчинённых, всего и было два человека. Два таких человека, что тень подозрения скатывается с них как вода с голыша. Никому и в голову не пришло бы заподозрить в легкомысленном поступке начальника политотдела и секретаря парткомиссии. При том что начальник политотдела тотчас послал вестового за отвёрткой, но секретарь парткомиссии опередил его – лично перочинным ножичком выкрутил шурупы и снял злополучную табличку.
Казалось, инцидент был исчерпан, но Севера – это вам не Иудея. Благая весть тут растворяется в воздухе и проникает прямо в сердца. А иначе как объяснить, что в тот же день вся бригада величала Павла Ивановича не иначе как Понтием Пилатом.
Дня через два стали появляться в бригаде претенденты на звание Га Ноцри, Крысобоя и Варравана, но век их был недолог, а вот комбриг так и остался Пилатом. Быть может еще и потому, что со временем обретал всё большее сходство с литературным персонажем. Во всяком случае, вспыльчивость с него словно ветром сдуло, обнажив не примечаемую прежде степенность. Люди наблюдательные вскоре пришли к выводу, что с этой степенностью тяжесть налагаемых взысканий только возросла.
Кое-кто в бригаде полагал, что роль Пилата пришлась комбригу по душе. Среди штабных вольнодумцев стало модным, захлопнув в папке бумаги на подпись, известить сослуживцев: «Я – к прокуратору!», а по возвращении декламировать нараспев: «В песчаных степях аравийской земли три гордые пальмы высоко росли». Забавников не смущало, что даже иносказательное причисление Аравии к Иудее могло серьёзно подорвать процесс мирного урегулирования на Ближнем Востоке. Тема пустыни вообще становилась всё более популярной. Не только в кают-компании, но и в кубрике, вместо сетований на свою незавидную долю, можно было услышать декламацию: «Духовной жаждою томим…».
Как знать, вполне возможно, что увлечение поэзией не наносило ощутимого вреда укреплению воинской дисциплины, совершенствованию морской и пограничной выучки, не говоря уже о всемерном повышении политической бдительности. Тем не менее наметившаяся тенденция была под корень подрублена нечаянной репликой начальника войск округа. Прибыв в бригаду, выслушав доклад комбрига, генерал благодушно промолвил:
– Ну, Павел Иванович, показывай свои палестины.
Комбриг ни единым мускулом не дрогнул, ни кровиночки не прибавилось и не убавилось на его лице. Но стоило уехать окружникам, на первом же построении капитан первого ранга Латников незлобиво, негромко так пообещал:
– Я вам покажу доброго человека!
И показал. Всей бригаде. Без исключений. Без послаблений и упрощенчества. Так что стихов декламировать более никто не отваживался. Разве что: «На севере диком растёт одиноко…»
Вслух называть комбрига Пилатом тоже остерегались. Разве что с глазу на глаз, да и то между очень надёжными товарищами. Каждый понимал, что табу есть табу, и последствия всем миром придётся расхлёбывать.
В этой обстановке всеми сознаваемой глубоко затаёенной угрозы прибыло в бригаду молодое пополнение. Младшие специалисты прибыли. Стоят они в развёрнутом строю, на комбрига смотрят неотрывно, настороженно, а глазёнки смышлёные. По комплекции разный народец, но хлюпиков нет – и на том спасибо. С хлюпиками не то что в море – на берегу сладу нет, а в наших-то палестинах… «Тьфу ты, старый дурак!» – выругал себя Павел Иванович. Нет, не хлюпиков прислали, и глазёнки смышлёные, горят глазёнки. «Поди, рассказали уже, шельмецы!» – подумал комбриг и встретился взглядом с широколицым, курносым и веснушчатым, улыбающимся во всю ширь голубых распахнутых глаз матросом-торпедистом.
– Ты откуда такой, хлопчик, будешь? – задушевно спросил Латников.
– Да с под Пензы мы, – ответил матросик и улыбнулся ещё шире.
Мичман, старший над торпедистами, напрасно грозную гримасу корчил и увесистым кулаком семафорил. Под тёплым взглядом старшего воинского начальника совсем растаял пензенский паренёк.
– А как кличут тебя, хлопче? – уже и вовсе не по уставу спросил комбриг и услышал в ответ:
– Понтя…
Вдруг, заметив отчаянье мичмана, пожал плечами матросик, наспех скомкал улыбку и пояснил:
– Понтей кличут… А зовут Пантелеймоном.
Стоически сдерживая смех, пошатнулись ряды не только тех, кто стоял в строю, но и тех, кто по долгу службы составлял свиту командира бригады.
Что тут делать? Никогда в такой дурацкой ситуации не оказывался Павел Иванович Латников. Покрутил он головой растерянно влево-вправо, махнул рукой и, развернувшись круто, направился к причалу.
– Ну, пензюк, – расслышал он за спиной голос мичмана, – считай, что комбриг к твоему командиру в гости направился.
Мичман, конечно, не был оракулом. Он знал, что командир корабля, на палубу которого ступила нога рассерженного комбрига, озаботится выяснить, кому он обязан этим визитом, а уж народная молва донесёт до его ушей имя нечаянного героя, а начальник строевого отделения уж не откажет ему в пустяковой просьбе назначить в экипаж именно этого пензюка-торпедиста.
Поначалу всё так и пошло: нога комбрига ступила, командир корабля озаботился, народная молва донесла, а начальник строевого отделения не отказал, и оказался Понтя в экипаже самого лучшего в бригаде корабля, в подчинении у самого требовательного командира.
Некоторые склонны считать, что именно требовательность и подвела под монастырь опытного командира корабля. А я вам так скажу: был бы опытным, не опустился бы до сведения счётов с незадачливым торпедистом, перечитал бы классиков и разобрался – кто такой Понтий, и в чем он, Пилат, допустил роковую ошибку. Ан нет, в сердцах обронил командир равноценную приказу фразу:
– Чтобы этот пензюк глаз своих от палубы не отрывал.
Впрочем, народ сухопутный и даже сугубо штатский без труда поймет, что выразился командир фигурально, поскольку каждый без исключения матрос-первогодок изучает материальную часть методом наведения и поддержания образцового флотского порядка. Так что и без этой обмолвки Пантелеймон отрывал бы свой взгляд от палубы не выше вверенных его попечению торпедных аппаратов.
С Пантелеймоном, равно как и с другими новичками, так оно и было, да разве дело в нём?
В общем даже не начальник, а скорее наставник и, к тому же, земляк Кольша Шамшин упростил предписанную уставом форму обращения к военнослужащему до залихватски-зычного оклика: «Понтя!»
От этого оклика, казалось, флаг и гюйс расправлялись и гордо реяли даже в безветренную погоду. А иначе и быть не могло, потому что по этому оклику без промедления появлялся перед старшим торпедистом и старшим матросом его коренастый земляк. Бесхитростная улыбка и добродушный взгляд с лихвой компенсировали полное отсутствие строевой выправки. Прибавьте к этому ещё и готовность немедленно приступить к любой работе – мыть, тереть, скрести, скоблить, драить, тянуть и толкать, грузить и разгружать, разбирать и собирать. И всё это – без перекуров, добросовестно, с такой сосредоточенностью, что в облике его – в уголках губ, в прищуре глаз – появлялось что-то стариковское.
При такой-то отзывчивости, да при том курсе, что проложил ненароком командир корабля, уже на следующий день только и слышно было из уст матросов и старшин, мичманов и офицеров:
– Понтя!.. Понтя!.. Понтя!..
Ну, просто Фигаро какой-то! В пору представление давать. Он и дал представление. И где? На занятиях.
В урочный час торпедисты отрабатывали отстрел торпеды из горящего торпедного аппарата. Есть такой норматив. Скинуть чехлы, снять стопоры, развернуть аппарат за борт и произвести пуск. Дело не мудрёное, а вы попробуйте.
Глядя на то, как, вращая рукоятку, пританцовывал старший матрос Шамшин, можно было предположить, что за отведённое время он еще и вприсядку пройтись успеет. Пантелеймон в норматив не укладывался: потел, пыхтел, суетился… – и не укладывался. Наверное, именно потому, что суетился. Но при этом, глядя на него, можно было подумать, что две здоровенные трубы и впрямь объяты пламенем, и с секунды на секунду жахнут так, что душа и тело наперегонки устремятся в заоблачную высь.
– Понтя, давай!
– Понтя, нажми!
Пантелеймон выжимал из себя всё, что мог, но только распалял энтузиазм зрителей, – какой-то малости ему недоставало. Откуда в этот час напряжённой боевой учебы набралось столько ротозеев, вахтенный офицер так и не смог объяснить. Он все кивал в сторону пришвартованного вторым бортом корабля, дескать, за соседей я не ответчик, а наши все по своим боевым постам и заведованиям…
– Не много ли боевых постов по правому борту? – съязвил командир.
И вахтенный сразу смекнул, что оправдаться ему не удастся. Да и кому нужны оправдания, если комбриг, благосклонно выслушав доклад об устранении ранее отмеченных недостатков, направился к кораблю, и командир, сопровождая его, не без оснований надеялся, что опала будет снята. И вот только вывернули они из прохода между учебными классами и мастерскими, так что дежурный на стоянке их еще увидеть не успел, как разнеслось над причалом:
– Понтя! Понтя! Понтя!
Комбриг так и замер, словно вдруг забыл, куда шёл. Постоял, темнея взглядом и желваками играя, да и наддал ходу к ошвартованному в самом конце катерочку.
Может, чем-то Севера с Иудеей и схожи, но причальная стенка – это вам не Стена плача. Бог услышит твой шёпот, нет ли – не ведомо, а на стоянке не то что слова – мысли не утаишь.
Что уж там обсуждалось в кубриках, но на следующий день едва появился вблизи причала капитан первого ранга Павел Иванович Латников, уловило его чуткое ухо пронзительный оклик:
– Понтя!
Нет, ни единым мускулом не дрогнул комбриг, прошёлся по всем без исключения кораблям. Ураганом прошёлся.
И взмолился командир некогда лучшего в бригаде корабля перед начальником строевого отделения.
– Забери ты от меня этого пензюка-торпедиста.
– Забрать не проблема. Где замену взять?
– Да я из любого олуха торпедиста сделаю. Надо будет, сам к торпедному аппарату встану. А с этим нам до ближайших стрельб не дожить. Забирай!
– Ну, не знаю, не знаю! Подумаю…
И на следующий день вызвали Пантелеймона в строевое отделение. С вещами.
– Товарищ капитан третьего ранга…
– Майор, – поправил «строевик».
– Товарищ майор третьего ранга, – поправился Понтя, – матрос Вахмянин по вашему приказанию прибыл.
– Ну, здравствуй, Пантелеймон.
– Здравствуй, однако!
Начальник строевого отделения поперхнулся, но проглотил – настолько чистым был бесхитростный взгляд матроса, ну не было в нём и тени издевки.
– Пантелеймон, стало быть, Панкратович?
– Ну да, Панкратович. А вас как зовут-величают?
«Майор третьего ранга» засопел, подозрительно к матросу присматриваясь.
– Ну… гэ-кхм! Величаться… нам с тобой некогда. Скажи-ка мне… Понтя… Только честно. С поросятами дома ты имел дело?
– Вестимо. Кому же с поросятами дело иметь? Отец – он все больше в охотхозяйстве, а матери и с коровой забот хватает, на ней ещё весь дом…
– Так у вас и корова была?!
– Две коровы было. И телки – два своих, да ещё двух на откорм брали. А ещё два барана, да шестеро ярок, да две козы с козлятами и кролей шестеро маток…
– Всё, всё, всё, Пантелеймон! Довольно. Вижу, что меня не обманули. С этого дня… Вот прямо сейчас, отправляешься ты, Пантелеймон, в ответственную командировку. На подхоз.
До службы Пантелеймон и слова такого не слыхивал, зато на службе командиры этим словом новичков часто стращали. Чуть что не так, с угрозой в голосе: «На подхоз определю!» И получалось, что «подхоз» – это вроде как каторга. А в каторгу идти кому же охота! Уж как только ни уворачивался Пантелеймон от этого подхоза, а не увернулся… Есть от чего загрустить.
– Да, на подхоз! – с вызовом повторил «строевик», видя как сползает с веснушчатого лица улыбка. – Комбриг лично распорядился направить самого опытного специалиста и навести на подхозе образцовый порядок. Поросят умыть!
– Есть «умыть»!
– Коров отчистить!
– Есть «отчистить»!
– И молоко чтобы было!
– Есть «чтобы было»!.. А корова-то тельная?
– Нормальная корова, стандартная, с сиськами, – раздражился майор и, полагая, что речь идет об упитанности, урезонил матроса: – Будешь на совесть работать, будет тельная!
Заулыбался матрос, полагая, что товарищ офицер пошутить изволили. Да и прояснилось малость, что, должно быть, не так уж страшен этот «подхоз», если есть там и корова, и поросята.
– Свирко! – кликнул «строевик» старшину-писарчука. – С вещами, с документами – к мичману Сахно! Сдать с рук на руки.
Старшина сверху вниз посмотрел на Пантелеймона с прискорбием, как на очередную жертву миносского чудовища, и кивнул на дверь, дескать, шагай уж сам, чтобы меня угрызения совести не мучили.
– И ведь никто не оценит, – посетовал начальник строевого отделения. Посетовал, прямо скажем, опрометчиво, ибо его самоотверженный поступок пусть не сразу, но многими был оценён по заслугам. Едва ли не последним среди этих многих был Павел Иванович Латников.
Не знаю, как там Иудея, а Севера крепки традицией. О верности славным традициям любили порассуждать и начальник политотдела, и секретарь парткомиссии. Похоже, на этот счет у них существовала целая теория, которая подразделяла традиции на исторические, боевые, флотские, пограничные, чекистские, воинские, трудовые… Ах, да! Еще и ленинские, конечно же. А Павел Иванович Латников каждое утро появлялся на стоянке кораблей вверенной ему бригады ровно за пять минут до поднятия флага. И горе тому заполошному офицеру или мичману, который из-за его широкой спины попытается прошмыгнуть к трапу своего корабля. Как только флаг и гюйс поднимались на достойную их высоту, комбриг лично инспектировал заведования несчастных. Остряки называли эту процедуру пилателией. Одного сеанса пациенту хватало на всю оставшуюся жизнь.
Флаг и гюйс на кораблях тоже поднимались не абы как, но энергично и торжественно. Кто замешкался или проявил непростительную поспешность, удостаивался взгляда исподлобья и, как следствие, нашествия флагманских специалистов. Командиры прочих кораблей гадали, кого из них Прокуратор удостоит визитом. Шанс выпадал не каждому, но на каждом корабле в кают-компании вестовой держал наготове стакан в массивном подстаканнике и крепко заваренный чай, – на тот случай, если комбриг останется доволен увиденным. Неудовольствия Павел Иванович не высказывал – просто пропускал мимо ушей приглашение к чаю. Это означало, что вскоре чаёвничать пожалуют флагманские специалисты.
Так продолжалось изо дня в день, из месяца в месяц уже не первый год. Но вот однажды тотчас по завершении ритуала комбриг жестом дал понять, что сопровождать его не следует и, покидая стоянку, неспешно направился в сторону, противоположную от штаба бригады. Такое событие не могло пройти незамеченным. Оно горячо обсуждалось на кораблях и в штабных кабинетах. Предположения высказывались разные, но все они были далеки от истины потому, что пытались вразумительно объяснить причину нарушения традиции, в то время как никакого нарушения не было, а если некоторым образом и нарушалась традиция, то не эта.
Мало кто знал в бригаде, что утро комбрига начиналось со стакана молока. Так было заведено в семье. С момента её образования. Едва чубатый, неунывающий морской офицер переступил порог хаты, будущая тёща поднесла ему не стопку горилки, а стакан молока. И крынка, из которой наполнили тот стакан, слезой обливалась. Пригубил его Пашка и зажмурился. По нынешним, стариковским временам непременно слезу сглотнул бы, а тогда, по молодости, словно прибойной волной окатило его изнутри.
Это ли не волшебство: проснуться с ощущением того, что день прекрасен – солнце жарит, лес зовет, река манит; что всё у тебя впереди – и рыбалка с купанием, и за грибами поход, и футбол на выпасе; что мама, хоть и нет её в доме, а где-то рядом она – на покосе, на прополке, на току. А всего и нужно для этого ощущения – хлеба ломоть да стакан молока.
– Значит так, – картинно посуровел будущий супруг. – Каждое утро на столе должен быть стакан молока и ломоть хлеба. Приказ ясен?
Будущей тёеще такая манера речи была в новинку, но невеста уже усвоила азы воинского этикета.
– Так точно, – бойко ответила она.
Ответила с улыбкой, но приказ восприняла всерьёез. Ни разу от него не отступила. Чего ей это стоило – рассказ отдельный. Да не рассказ, тут повесть написать можно. То же молоко бывало порой и сухое, и «восстановленное», и «цельное концентрированное» из консервной банки. Но оно было,.. и всегда так живо напоминало натуральное… А в это утро, едва пригубив, Павел Иванович Латников насторожился,.. а сделав полный глоток и вовсе остолбенел.
– Нет. Ну, быть не может! – воскликнул он.
– Ты о чём? – спросила супруга, возвращаясь на кухню.
– Да вот об этом. Это же молоко! Настоящее. Почти парное! Откуда?
– Ну, положим, парным оно было вчера… Что, понравилось? Угодила?
– Да слов нет! – Тут Павлу Ивановичу показалось, что соринка попала в правый глаз, и он её смахнул. – Слов нет… Я такого не вспомню когда… Но, откуда?
– Так уж и не вспомнишь? Короткая же у тебя память. А на Селигере кто причмокивал да охал: «Я такого отродясь…»? А на Алтае, на кордоне ты свой бинокль в честь чего оставил? Тоже каждое утро вздыхал: «Бес-по-доб-но!» А чего уж там бесподобного? Вот у мамы, пока жива была…
– Да, у мамы… Вот у неё точно… такое, что больше нигде и никогда. Ты права… И всё же, откуда?..
Супруга и на этот раз ушла от прямого ответа. А зря. Командира бригады капитана первого ранга Павла Ивановича Латникова ни за что не прозвали бы подчиненные ни Прокуратором, ни Пилатом, если бы не обладал он чутьём на происходящее помимо его командирской воли. Он умел почувствовать и исподволь выяснить, что же происходит за его спиной. Но без нужды не спешил обнародовать свою осведомлённость. Мнимое неведение так помогает расширению кругозора!
– Старею, – промолвил Павел Иванович, выслушав чистосердечное признание супруги. – Я-то полагал, что это мода пошла на портфельчики. А они, выходит, бидончики прячут.
«Они» – это офицеры и мичманы бригады, примерные мужья молодых мам и заботливые отцы подрастающих детишек. Из складских помещений, из мастерских и учебных классов, из штабных кабинетов проторили они народную тропу на подхоз, где, оказывается, ну чуть ли не молочные реки в кисельные берега не вмещаются. Вот на подхоз он с утречка и направился. Без предупреждения.
Где находится этот самый подхоз, комбриг знал предположительно. Когда принимал бригаду, он почти побывал на этой фабрике призов за успешное выполнение курсовой задачи. Пожалел обоняние сопровождавших лиц и свои лакированные штиблеты. В том, что и сегодня следует верным курсом, Латникова убеждал запах и два, нет – три поспешавших навстречу офицера – все с портфелями. Каждый невозмутимо и буднично козырял, всем своим видом показывая, что нисколько не удивлён этим утренним рандеву, однако, счастливо разминувшись, спешил зашхериться в ближайшем закутке.
Комбрига навозный дух не смущал, а сегодня, напоминая о стакане выкушанного молока, ещё и бодрил. Он, признаться, и к встрече с заливом, некогда отделявшем подхоз от остальной суши, заранее приготовился, обувшись в полусапожки. А залива всё не было. Была посыпанная опилками дорожка и, внезапно, дощатый забор с табличкой на двери: «Подхоз. Заведование матроса П. Вахмянина». Перед калиткой – врытое в землю неглубокое корытце с водой, сбоку – вбитая в землю скоба, грязь с подошв соскрести; на уровне головы – рында, надтреснутая, но начищенная так, что и солнца не нужно.
Как тут удержаться? Приложился к рынде Павел Иванович. Звякнула она негромко, с дребезжанием, а в ответ – и мычание, и хрюканье, топот шагов и кудахтанье угодившей под ноги клухи.
Растворилась калитка без скрипа, и увидел комбриг того самого улыбчивого матроса, которого кличут Понтей, а зовут Пантелеймоном.
– Товарищ капитан первого ранга, за время вашего отсутствия на подхозе происшествий не случилось! Старший команды – матрос Вахмянин.
– Ну, здравствуй, Пантелеймон, – промолвил комбриг и руку матросу протянул.
– Здравствуй, – очень просто ответил матрос, пожимая протянутую руку. – Проходи, гостем будешь.
Кто бы видел со стороны, как разом онемел и остолбенел капитан первого ранга Павел Иванович Латников, прозываемые в бригаде то Пилатом, то Прокуратором. В самый первый, решающий миг у него ни слов, ни дыхания не нашлось. А матросик сделал шаг в сторону и стоял перед ним, улыбаясь бесхитростно. И эта улыбка так резанула, что сердце беспокойно ворохнулось, а потом уже внутренний голос с маминой интонацией чуть нараспев повторил: «Го-остем будешь…»
– Гостем? – переспросил с усмешкой Латников.
– А то, – отозвался матрос. – Только ты годи, я кобелька уберу, – и затопал поспешно, посвистывая, а в паузах поясняя: – Кобелёк у меня тут без привязи. Я-то в роте ночую,.. а он тут,.. чтобы не безобразничали.
Пёс на посвист примчался, хвост по ветру расправив как парус, и тотчас был уведён за сарай. Цепь звякнула, пёс взлаял и был заглушён отчаянным поросячьим визгом. Спустя минуту из-за сарая вывернул Понтя: без шапки, на локтях и на коленях – сухие травинки-былинки, к груди в охапку плотно прижат улыбающийся поросенок.
– Ты проходи, не стесняйся, а я сейчас, – семенил он ногами и языком. – Вишь, в будке пригрелся. Все к мамке под бок, а этот в будку… Да ещё и кричит! На, забирай своего крикуна!
Сделав шаг и другой, в пол-уха слушая пояснения-сетования, Павел Иванович с любопытством осматривал двор. Был он чисто выметен. Метла была приставлена к забору у калитки, а рядом с горкой мусора лежала широкая лопата. Вплотную к сараю стояла телега с поднятыми вертикально дышлами.
Сразу вспомнилось Латникову, что в деревне, где он родился и вырос, только в одном дворе вот так держали телегу, и хозяина этого двора в деревне называли не иначе как скупердяем и крохобором. Должно быть за то, что он и на дышлах норовил сэкономить. Когда Пашка без задней мысли в разговоре обронил: «…на дворе у крохоборов…», мать осекла:
– Не смей!.. Никогда за другими не повторяй, своими глазами на мир смотри, своим умом живи… Кроме Игната Силыча никто нам лошадёнку не дал огород вспахать. Каждому либо денег давай, либо пол-литру, а он – безвозмездно! Да сам и вспахал…
Справа от пологого настила, ведущего в хлев, впритык к стене стояли две колоды – одна чуть повыше другой. В ту, что повыше, был вбит металлический клин. Так и не вспомнил Латников, как называлась эта наковаленка, на которой и он пытался косу отбивать.
– Кши! – прикрикнул Понтя на кого-то. – Не балуй!
Оказавшись на ярком свету, на мгновение задержался он в дверном проёме, прижмурил глаза. Глянув на Латникова, улыбнулся виновато.
– Не управился я с уборкой. Извини.
– Полно, – Павел Иванович отмахнулся.
Несуразность происходящего заключалась в том, что буквально секунду назад он раздумывал, как бы намекнуть матросу… не одёрнуть его, а именно намекнуть, что правила воинской вежливости никто не отменял… или нет, не так… что к старшим положено обращаться на «вы», добавляя к воинскому званию слово «товарищ». Нет, и так не годится. То есть лучше, конечно, а всё равно не то. Потому «не то», что матросик поймёт свою оплошность, замкнётся, с перепугу начнёт талдычить «так точно» да «никак нет», а самое главное – пропадёт атмосфера. «Тебе оно надо? – успел бросить себе укор Латников. – За последние пять лет неужто не наслушался, что каждому встречному-поперечному ты товарищ, и никак не ниже первого ранга? Есть у него отцы-командиры, вот они пусть и объясняют… А скажи им, что он комбрига на «ты» – сдуру затопчут парня, заклюют… Надумаешься, – вот тут Павел Иванович и отмахнулся. – Да гори оно огнём! Могу я себе позволить?!»
– Полно, Понтя, – повторил он, подходя вплотную к матросу и по-отечески возлагая руку ему на плечо (а не было бы шапки, еще и по ёжику волос ладонью провёел бы). – Ты хозяйство своё покажи, похвастайся, порадуй.
– Да чем тут хвастаться, – разводя руками, скороговоркой ответил Понтя и выступил из-под руки к ближайшему дощатому загону. – Хрюшки мои. Ничего, весёлые ребята. Бегать любят, мамку любят. Вот набегались, насосались, теперь отдыхают.
Шаг шагнул Пантелеймон – из следующей загородки лошадь голову высунула – каурая, со светлой гривой, с широкой белой полосой от ушей до ноздрей.
– А это Груня – первая моя помощница. Без неё не управиться, – Пантелеймон потрепал лошадку по расчёсанной гриве, та мотнула головой, шумно воздух ноздрями втянула, ногами переступила и вздрогнула от внезапного поросячьего вскрика. – Кши, фулюган!.. Это он озорует. Ведь она хоть бы раз на него наступила! Я нарочно примечал: как он ни вьётся под ногами, Груня даже вскользь его не заденет, а он пугает её… Ишь, лошадиный угодник! Снаряжу тебе упряжь, запрягу тебя в тачку – балуй тогда!
Поросёнок в ответ дерзко хрюкнул из-под лошадиных ног.
– Ну, а это кормилицы наши – Зорька и Зойка.
Стоило Понте, пройдя чуть вперёд, повернуться боком, разглядел Павел Иванович не две, а четыре коровьих головы.
– Там-то, дальше – телок и телушка. С телка что взять? А телушка справная, вся в Зорьку будет – не рекордистка, зато молоко…
И на этом слове вдруг умолкнув, Понтя, от досады руками всплескивая, аж присел:
– Да как же я так?.. Разговорами потчую… Молочка-то выпьешь?
– Отчего же не выпить, – поневоле перенимая и манеру, и тон, ответил Латников. – Охотно выпью.
– Так пойдем. Молочко у меня там, в теплушке.
И засеменил Пантелеймон по проходу на выход. Следом за ним, примечая недавно прибитые планки на кормушках, подновлённую доску в полу, в специальной коморке у входа развешанные по стене хомут, оголовье, недоуздок и прочую упряжь, каждой этой детали отчего-то по-детски пронзительно радуясь, шёл не спеша вовсе не ощущавший себя командиром отдельной бригады пограничных сторожевых кораблей уроженец села Иванчиково Павел Латников сын Иванов.
В теплушке было уютно почти по-домашнему. Через комнату пусть из старого шинельного сукна, а половичок, на тумбочке из суровой холстины, а скатёрка, на окошке – из подшивочной бязи занавеска.
Покуда Понтя за загородкой ожесточённо гремел какой-то посудой, Павел Иванович присел на застеленный суконным ковриком табурет.
– А ты, я смотрю, вполне обжился, – промолвил он больше для себя, чтобы не тяготиться молчанием.
– С божьей помощью, – донеслось из-за загородки.
Инстинктивно Латников пробежался взглядом по углам… Нет, икон не обнаружил. Но полочка, правда невысоко, в одном из углов была. И лежал на той полочке Корабельный устав. «Вполне возможно, – подумалось, – что в тумбочке, в верхнем ящике, как раз и лежит иконка».
Сколько раз за свою не короткую службу Павел Иванович Латников не колеблясь проверял содержимое матросских рундуков и прикроватных тумбочек, а на этот раз даже мысль о такой проверке показалась ему оскорбительной. Да тут и хозяин вернулся – взгляд растерянный.
– А молока-то и нет. Кончилось молоко.
– Ну и ладно, – отозвался Латников примирительно. – Я уж пил сегодня. Ты лучше сядь, да поговорим.
Пантелеймон послушно сел на табурет напротив, положил руки на край тумбочки, передвинул на самый краешек, убрал на колени.
– Нет, не гоже так! – Понтя решительно встал. – Надо хоть чаю собрать. Гость в доме!
Ради тёплой беседы Павел Иванович согласился и на эту проволочку. Покуда Понтя за перегородкой гремел посудой, Латников не сдержался – на секунду-другую выдвинул ящичек, но беглым взглядом обнаружил лишь тетрадку, несколько конвертов да простенькую шариковую авторучку. «Пусть бы даже икона была. И что с того?» – мысленно бросил он укор своему любопытству, но, удовлетворённое, оно к словам было глухо.
А Понтя вернулся всё с тем же виноватым выражением лица. Разливая по кружкам слегка подкрашенную горячую воду, оправдывался:
– Чаёк у меня жидок. Выпили. И сахару нет… Зато морошка…
– Ты вот что, Пантелеймон, – перебил его Латников. – Чайник ставь и садись! И рассказывай: откуда родом и чей ты сын…
Так, собственно, и началась их беседа, и продолжалась она без малого часа полтора. Я вам голову даю на отсечение, что никто не присутствовал при той беседе, а спустя сутки по бригаде уже ходили о ней всяческие небылицы. Как водится, самые фантастические бытуют и по сей день. Меж тем никаких таких секретов, ни тем более матросского взгляда на окружающую действительность Понтя Пилату не открывал. Попивая чаек, вспоминали они крестьянское житьё-бытьё, в которое Павел Иванович с рождения был погружён, из которого только по сиротству и вылупился в большой мир на морские просторы.
– Ну, словно волной меня накрыло, разом от всего отрезало, – лично мне рассказывал Латников. – Когда отец на фронт уходил, я гусей с хворостиной пас, а полгода спустя стал единственным мужиком в доме. Мать учила: «Ты присматривайся, как другие управляются, да перенимай». Вот я и перенимал, делал как все, а почему так делается – разве что своим умом дойдёшь, а то и не задумывался. Да и крестьянствовал я лет пять, а как мать умерла – поступил в техникум и… Но, оказывается, ничего не забылось!.. А он, представь, не просто ко всему приучен, всё умеет, он к каждому делу с пониманием… До самой сути!
Дойти до сути и других побудить или принудить проделать этот нелёгкий путь Павел Иванович Латников любил и умел. Может, и было у него желание с головой, как утверждают злые языки, окунуться в сельское хозяйство, да возможности такой не было. Те и говорят «с головой окунуться», кто к делу лишь иногда притрагивался, а комбриг поневоле денно и нощно в работу погружён. Особенно такой комбриг, каким был Павел Иванович Латников. И, конечно же, всех, кто имел к подхозу хоть какое-нибудь отношение, он так погрузил, что поверхностные явления их уже мало заботили.
В числе причастных, неожиданно для себя, оказался и начальник строевого отделения. Представляя на подпись проект приказа о поощрении отличившихся в службе, боевой и политической подготовке, он был сражён наповал вопросом:
– А вы не находите, что в проекте приказа есть серьёзное упущение?
Постановка вопроса, согласитесь, прокураторская. Попробуй скажи, дескать, не нахожу. А если согласен, что есть упущения, стало быть, знал о нём… так почему не исправил?.. Майор, хоть и прошибла его испарина, постарался виду не показать и достоинства не уронить.
– По каждой кандидатуре есть представление соответствующего командира. Все представления согласованы с вашими заместителями…
– Молодец, – промолвил Латников, и «товарищ майор третьего ранга» ощутил, как холодеет его стянутое портупеей нутро. – Моим заместителям о их упущениях сам доложишь. А мне расскажи, кто у нас командиром над матросом Вахмяниным, и каких поощрений удостоился этот матрос за доблестный ратный труд.
Ни возразить, ни дать исчерпывающий ответ по существу… Потому как где же ещё может числиться торпедист, как не в экипаже боевого корабля! Не удосужился «строевик» надлежащим порядком списать матроса на берег, так и числился он в откомандированных. А Пилат молчание насупившегося майора истолковал по-своему.
– За молочком вы по утру взапуски бегаете… Тут вам ни рапортов по команде, ни согласований не требуется…
– Виноват, – поспешил воспользоваться паузой майор. – Действительно, есть упущение.
– А виноват, так исправь!.. Ступай.
Чуть более часа потребовалось непосредственным и прямым начальникам Пантелеймона, чтобы объявить ему достаточное число поощрений, вплоть до направления благодарственного письма на родину, и представить к награждению нагрудным знаком «Отличник военно-морского флота». И тем не менее комбриг подписал приказ с оговоркой.
– На личный контроль возьми. Таких матросов днём с огнём не сыскать…
Майор, разумеется, сам себе не враг, и впредь в проектах приказов на поощрение он против фамилии Вахмянина ставил карандашом аккуратненькую галочку, а в блокноте держал наготове страничку, где все регалии Пантелеймона были надлежащим образом перечислены. Этой маленькой страничкой как надёжным щитом он укрылся от неминуемого гнева Пилата.
Гром едва не разразился над очередным приказом о поощрении отличившихся.
– А почему снова грамота? – тыча пальцем в галочку против фамилии Вахмянина, спросил комбриг. – Почему бы «Погранцом» его не наградить?
– Есть у него «Погранец». И второй, и первой степени, – парировал майор.
– Ну, тогда… – Латников призадумался. – Фотографией у развёрнутого знамени его наградить!...
– Награждён!
Для убедительности майор продемонстрировал свой листок и по тому, как недобро сверкнули глаза комбрига, почувствовал, что в нём и впрямь просыпается Прокуратор.
– А отпуск?.. Краткосрочный отпуск с выездом на родину?!...
– Есть у него отпуск.
– А я говорю, что нет! Не был он в отпуске!
– Не был… Но награждён!
– Что, что, что?.. Повтори-ка без спешки.
– Вот. Обратите внимание, – Начальник строевого отделения пометил галочкой в своём блокноте соответствующую строку. – Номер приказа. Дата. Отпуск продолжительностью десять суток, не считая дороги. Не использован!
– То есть как это – не использован? Проволынили?!... Замену найти не удосужились?!...
– Никак нет. И замена была. Отказался.
– Что?!
Не знаю, как там в Иудее, а у нас на Северах такого не случалось ни разу. Ни с офицером, ни с мичманом, ни, тем более, с матросом. То есть, если не врал «товарищ майор третьего ранга», так это был первый и, наверное, единственный случай.
– Отказался! Я ему и так, и эдак. Ведь приказ, говорю, не имеешь права не выполнить, а он на своём – не поеду! Ну что мне его, силком отправлять? На губу мне его сажать за то, что в отпуск не хочет ехать?.. Так я и этим грозил.
– Вот-вот, грозил! – посопев с минуту, проворчал Латников. – Мастера вы грозить! Всё бы вам через колено решать. А дело-то в чём? Почему он не едет? В этом ты разобрался? Ну, хотя бы спросил его, в чём причина?
– Конечно, спросил. Да разве его поймешь? Несет какую-то ахинею.
– Да!... у вас что ни скажи, все ахинея! – Латников махнул досадливо рукой. – Ладно. Сам разберусь… Выписку из приказа занеси… Не медля…
В тот же день, против обыкновения в полдень, комбриг направился на подхоз. Всех, кто пытался навязаться к нему в сопровождающие, он, не церемонясь, расшугал ещё на дальних подступах и, приближаясь к калитке, был уже не Пилатом, не Прокуратором, а вполне благодушным Павлом Ивановичем.
Он играючи взбодрил надтреснутую рынду, улыбаясь выслушал рапорт, с нелицемерной приязнью осмотрел всё хозяйство и выслушал все объяснения, не нарушая традиции, испил стакан молока, а за чаем выложил из-за пазухи тот камешек, с которым пожаловал.
– А скажи мне, Пантелеймон, почему ты меня подводишь? – произнёс он вкрадчиво, выдержал совсем короткую паузу, и дольше намеревался её тянуть, но увидел как у Понтии глаза округлились, как слеза навернулась, и пояснил. – Почему ты в отпуск не едешь?
– Это верно, – Понтя взгляд опустил и вздохнул тяжело. – Только ты на меня не сердись. Ты меня прости… А в отпуск я теперь каждый день езжу. Вот работаю, а сам представляю, как домой прихожу, как мать меня встречает.
– Да зачем представлять-то? – не выдержал Латников и встрял в рассказ очень возбуждённо, и даже с раздражением, поскольку чего не любил комбриг, так это тупого упрямства. – Зачем представлять, когда можно взять и поехать?! Когда нужно взять и поехать! Впрочем, и «нужно» тут совсем не к месту!.. Ты отдаёшь себе отчёт, что отпуск не по прихоти предоставляется, а приказом по части отдаётся? А матрос, он что?.. Матрос, он разве имеет право приказы не выполнять? Он даже задумываться об этом не смеет… Отпуск, он самым лучшим даётся, а самого лучшего в пору под суд отдавать! Так что ли?..
Пантелеймон сопел, головой печально покачивал, но молчал.
– Ну, пойми ты меняя! Я же командир части. Я права такого не имею – допустить, чтобы приказы не исполнялись… Что молчишь?
– А что тут скажешь? – Понтя вздохнул, да как-то протяжно и прерывисто вздохнул. – Так и так получается мне под суд идти.
– Да не под суд, – потерял терпение Латников, включая обертона. – Не под суд, а в отпуск! И без промедления! Чтобы завтра же…
– Нет, – замотал Пантелеймон головой. – Не поеду. Уж лучше здесь судите. Здесь за мою службу хоть кто-то слово доброе скажет. Еще и награды – спасибо тебе – зачтутся. А там… кто меня знает?.. Засудят.
– Да за что?! Какое такое преступление ты совершил, что тебе и домой показаться нельзя?
– Так совершу преступленье-то… Дезертирство наверное.
– То есть как это «наверное»? Не пугай меня, Пантелеймон. А ну, выкладывай. Всё как есть, на чистоту.
Понтя вздохнул, головой мотнул досадливо.
– Что тут темнить… Ты вот сердишься на меня, а понять не хочешь, что родители у меня – люди тёемные. Что такое отпуск, они отродясь не знают, и никто в деревне не знает. Как я им объясню?.. Я когда уходил, отец наказывал: «Как отслужишь, чтоб нигде не шалался – сразу домой!» Да и то… Дел у нас всегда невпроворот – и в лесничестве, и по дому… Я приеду – отец и решит, что все, отслужил, а просто так по свету шалаться он меня не отпустит. Дома тоже бездельничать не оставит, а в тайгу он меньше чем на месяц не уходит. Вот и получается, как замполит нам объяснял, что стану я дезертиром.
– Лихо, – отозвался Латников, повеселев. – А в тайгу он тебя что же, силком, на привязи поведет?
– Зачем «поведет»? Сам пойду. Как же можно отца ослушаться?
– Но у тебя же документ будет!.. А в документе дата, когда ты должен в часть явиться.
– Нет, – Пантелеймон отмахнулся, да ещё и с улыбкой. – Отец бумажки не уважает. Военком ему закон показывал, так он военкому в ответ: «Ты мне слово дай, что он там нужен, что работать будет, а не бездельничать, не беспутничать. Сколько парней у вас вот так-то разбаловалось в армии, да домой не вернулось, да от беспутства, чёрте где шалаясь, в тюрьмы угодило! Нет ужо! Слова не дашь – и парня не получишь, неча мне парня портить. Пусть уж он сразу на лесоповал идёт, отработает свое и вернётся».
– Крутоват у тебя отец.
– А без этого нельзя.
Павел Иванович заметно повеселел. Похоже, беседа забавляла его.
– И что военком? Слово дал?
– Вестимо… А иначе мы бы в тайгу ушли. В аккурат собирались. Про лесоповал это как еще выпадет – пойди найди нас в тайге-то!.. А ему шею разом намылят. Вот и пришлось…
– Значит так, Пантелеймон, – по-отечески положив руку на плечо матросу, изложил Павел Иванович принятое им командирское решение. – Вот как мы с тобой договоримся. Сегодня же я лично пишу письмо твоим родителям. Объясняю всю ситуацию – это уж моё дело, – и прошу, чтобы отец твой, родители твои разрешили тебе погостить. Благословит отец – поедешь в отпуск, без возражений.
– А не благословит?
– Благословит. Не такие уж тёмные у тебя родители… Ишь чего придумал!.. Батька твой с головой, правильный мужик.
Против этого утверждения Пантелеймон не возражал. Он заметно повеселел. Впрочем, Латников не присматривался, был или не был в его улыбке оттенок некой иронии. А присмотреться, пожалуй, следовало.
Письмо Павел Иванович и впрямь написал в тот же день. А ответ получил спустя два месяца. На стол командира бригады письмо легло распечатанным и зарегистрированным. Как и положено, по прочтении оно было подшито в дело несекретной переписки и спустя пять лет уничтожено, но… текст его, из уст в уста от поколения к поколению, народная память сохранила дословно. Документ того стоил.
«Здравствуйте товарищ бригадир Павел Иванович!
Спасибо вам за письмо, которое мы получили, за пожелания доброго здоровья. Живем мы, благодарение Богу, во здравии, чего и вам желаем, и будем усердно Бога молить до скончания наших дней.
Мы люди простые, и нам очень повадно, что такой большой командир и воинский начальник нам такие слова о воспитании нашего сына написал. А воспитывали его не мы, а дед его, а наш отец Пантелеймон Савватьевич, Царствие ему Небесное и вечная ему память. А вам от нас поклон земной за то, что вы со своей командирской вышины Понтю нашего замечаете и даже среди других выделяете. Он у нас, верно, к труду приучен и парень старательный, а когда уходил на службу, был ему дан наказ, чтобы всех командиров слушался как отца родного. Очень нам повадно, что он у вас на хорошем счету и многих воинских наград удостоен. Мы ему о том отписали и наказали, чтобы старался пуще прежнего. А что вы пишете, будто ему в награду домой на сколько дней приехать, а потом обратно вернуться, то мы ему отписали и вы ему скажите, чтобы эту блажь из головы выбросил. Нешто армия наша так богата, чтобы туда-сюда через всю страну без дела шалаться! Не для того его от делов и от хозяйства на три года оторвали! А если вы его так среди других отличаете, то сделайте божескую милость, как выйдет срок, отправьте его домой без промедления, не то у нас тут дел невпроворот. Да ещё к вам с просьбой в пояс кланяемся: не пущайте вы к нему агитаторов, которые парней в разные дальние края сманывают. Что там они построят – Бог весть, а у нас без них, так это точно разор.
Извиняйте, если что не так, и спасибо вам за всё ваше добро. Храни вас Господь и Заступница наша Богородица.
С поклоном – Прокопий Пантелеймонович и Прасковья Матвеевна Вахмянины.
Товарищ командир, вы простите, если что не так. Я не шибко письма писать умею, а дед Прокоп велел слово в слово писать. Может что и не так сказано, но он вас шибко уважает, и всем в деревне рассказывает, какой вы молодец.
Анюта».
В том, что иные из наших удальцов, пересказывая это письмо, ржали до слез, сомневаться не приходится. И это хорошо, что никто из них не знал о том, что капитан первого ранга Павел Иванович Латников над этим письмом всплакнул невзначай. А поскольку в кабинете на этот час он был один, то скупую слезу смахнуть не спешил. Отца своего он мало помнил – слишком мал был в предвоенные годы. А тут словно от отца весточку получил. Во всяком случае, таким ощущение было. Щемящее.
И с этим ощущением сидел он на следующее утро в теплушке у Понтии и, хмурясь, отхлёбывал чай. За ночь так он ничего и не придумал, не нашёл достойного выхода.
– Вот так-то, Пантелеймон. Выговор сделал мне Прокопий Пантелеймонович.
– Так и меня не похвалил, – невозмутимо признался Понтя. – А мать всполошилась, пишет: может, ты занедужил, что тебе отдых понадобился…
– Ты мать успокой, – распорядился Латников, и Понтя, как сидел за столом, так, сидя, и обозначил принятие строевой стойки, и бормотнул энергичное «Есть!». – А отдых… Отдых мы тебе при части организуем. В санчасти разместим – спи хоть сутки напролёт.
Тут и осознал Павел Иванович, насколько близок предел его безграничной щедрости. Вот тебе и всемогущий Прокуратор! Что еще предложить? Еды от пуза?!
– …не ходил никогда. Санчасть – она для хворых, – дошли до сознания комбрига возражения Пантелеймона. – А здоровому человеку праздно лежать – только беду накликать. Нет, нам отдыхать ни к чему. Вот чаю попьём – и отдохнули, и за работу!..
Время от времени отхлебывая уже остывший чай, слушал Латников Пантелеймона с удовольствием, но в пол-уха. Потому что задумался Павел Иванович о своём. Глубоко задумался. О том, что, пожалуй, напрасно сетовал на судьбу за то, что не дала ему сына. Дочь они с женой правильно воспитали, а вот сына сумел бы он?.. Таким как Понтя – работящим да рассудительным… Нет, тут одного желания мало, и строгости мало. Тут сама жизнь, и вековой уклад… и традиция. Стало быть, и слава Богу, что у него дочь – умница-разумница. А был бы сын – на родительских хлебах вырос бы шалопаем. Разочарование на старости лет. А дочь, глядишь, ещё внука родит. Во всяком случае, почему бы не помечтать?..
– А скажи мне, Понтя, о чём ты мечтаешь? – без дальнего прицела, просто в продолжение собственных мыслей вдруг спросил Латников.
– Сказать? – переспросил матрос. – Поди, негоже о мечте говорить – спугнёшь…
– А ты не бойся. Ведь мы по дружески. Вот я о внуке мечтаю…
– Мне бы на корабль вернуться… Хоть на неделю!
От неожиданности у Латникова глаза округлились. Он даже вперёд подался, к Пантелеймону приглядываясь. На своем веку повидал Павел Иванович подхалимов, льстецов и угодников. Тем и гордился, что безошибочно распознавал их едва ли не с первой же встречи, что называется верхним чутьем. А тут что же получается? Больше года они приватно чаи распивают, а что-то не замечал Павел Иванович за Пантелеймоном ни единого признака той морской болезни, которой сам страдал неизлечимо с юношеских лет. Все симптомы этой болезни он знал наперечёт. Он по взгляду вернее чем опытный доктор по пульсу определял отношение подчинённого к морской службе. А тут, получалось, не в одном, так в другом у него промашка вышла: либо не распознал, либо не углядел.
– А зачем тебе на корабль?.. Тем более на неделю? – осторожно спросил Латников.
– Так меньше чем на неделю корабли в море не выходят.
– Выходят: на стрельбы, на учения, на ходовые испытания, – да мало ли причин!.. А тебе в море хочется?
– Вестимо… По одёжке я моряк, и по бумажке моряк, а в море ни разу не был… Отец мой моря ни разу не видел, и никто в нашей деревне не видел. Они меня расспрашивать будут, а что я им расскажу?..
– Вот то и расскажешь, – решительно, ребром ладонь на край стола опустив, отрубил Латников. – Подбираем тебе подмену, и вместо отпуска на две недели пойдёшь в моря, в полноценный выход на охрану границы.
Надо ли говорить, что местом проведения отпуска был назначен тот самый сторожевик, с которого Пантелеймон был откомандирован на подхоз. И командир на сторожевике был тот самый.
– Пассажир на борту мне не нужен, – решительно заявил он начальнику строевого отделения. – Пассажир на борту – чупок ходячий. Либо строго по расписанию, либо никак. Что касается отпусков… Здесь, на берегу, хоть на руках ходите, а у меня на борту бардака не было и не будет. Мне нужен матрос. Даёте – значит даёте, нет – значит нет! Точка!
Напрасно «товарищ майор третьего ранга» морщил нос и глаза закатывал. Это в базе матросы в одиночку и повзводно могут праздно шататься, а на корабле, наипаче в море не может быть матроса вне боевого расписания, не организованного ни общей дисциплиной, ни конкретными обязанностями.
– Но комбриг!.. – вопиял «строевик».
– Что комбриг?.. – вопрошал командир корабля. – У меня не прогулочный катер! Мне задача на охрану государственной границы поставлена!
На сём и разошлись. И всё бы ничего, но… ох уж эти студёные наши ветра! Не в пример благовестным тёплым ветрам Иудеи, из самых укромных мест выдувают они обрывки сокровенных фраз и разносят вдоль пирса. Не успел командир корабля вызвать старпома и поставить ему задачу, в открытый иллюминатор командирской каюты залетела фраза, брошенная кем-то из офицеров пришвартованного вторым бортом сторожевика:
– Как дела, Петрович? Прогулочную палубу строите?
Хорошо, что в эту минуту командир был в каюте один. А в следующую минуту он подумал о том, что матроса, который променял бы свой отпуск на выход в море, ещё не встречал. Не подсказала ему память ни одного похожего случая, зато напомнила услужливо, что именно он без излишних формальностей спихнул Пантелеймона на берег. Выходит, у Понтии морская душа?.. А кто у нас по душевной части специалист? И вместо старпома командир призвал замполита.
– Ты как хочешь крутись, но чтобы этой головной боли у меня в походе не было.
Как выкрутился замполит? Приставил он к Пантелеймону комсомольского вожака, а там, понадеялся, что-нибудь придумаю. Не успел. Через час в штормовом коридоре с разбегу чуть не споткнулся.
– Понтя? Ты что тут делаешь?
– Грязь, вот, оттирал. Должно быть, мазут, – улыбнулся Понтя. – Оттёр… – и плечами пожал, – Теперь, наверное, красить придётся.
– Какой мазут? Какое «красить»? Кто поставил тебя?..
– Да никто не ставил. Сам я…
– Ну да, рассказывай!..
– А что тут рассказывать?.. Мичман Ухов сильно ругался. Обещал, что всех на изнанку вывернет…
Замполит, как и должно, был дипломатом. Пантелеймона отослал в кубрик, комсомольского вожака взгрел за то, что, заступая на вахту, он не передал подопечного кому-нибудь из активистов, а с мичманом Уховым… Мичмана Ухова минуть пять пришлось успокаивать, а он всё твердил, что этот шпиндель без румпеля,.. что этого торпедиста коровьими лепешками,.. что этому скотьему флагманскому специалисту он… Наконец-то уяснил замполит, что Пантелемона мичман и в глаза не видел, а наизнанку вывернуть действительно обещал, и довольно громко, но кого? – маслопупых, то есть мотористов, которым дай волю, они весь корабль изгадят. И где они только этот мазут находят?
Слово за слово, уладил замполит назревавший конфликт, пошёл по низам, но и получаса не прошло – нашёл его мичман Ухов.
– Избавьте вы меня от греха! Пристал ко мне этот отпускник-стахановец – вынь и положь ему какую-нибудь работу. Угомоните вы его!
Увы, не справился замполит с этой простенькой, на первый взгляд, задачей. Аргументов у него великое множество, но все они разбились об искреннее недоумение:
– Какой же это отдых? Чтобы отдохнуть, надо прежде устать. Всласть поработал – всласть отдохнул…
Пришлось испросить у командира разрешение привлекать Пантелеймона к хозяйственным работам. С получением оного мичман Ухов возликовал. Со скребками, щётками, тряпками Понтю видели то в одном, то в другом отсеке корабля, а мичман, кого ни встретит, всем улыбался загадочно, многообещающе. Он едва дождался окончания перехода. И часа не прошло после того, как легли в дрейф, а штормовой коридор был временно закрыт для прохода в связи с покрасочными работами. Перетяжки с надписью «Осторожно! Окрашено!» вскоре появились по левому борту, на баке, на юте.
– Мало того, что это уже не корабль, а лабиринт получается, – ворчал неокрепшим баском юный штурман. – Лабиринт, который разрастается не по дням, а по часам, который постоянно меняет конфигурацию. Лучшее, что нам остаётся сделать, это научиться летать, либо ходить по воде аки по суху.
Не знаю, что помешало в Иудее повсеместно освоить этот прогрессивный способ передвижения, а у нас на Северах промашка вышла со снабжением. Мичман Ухов вдруг обнаружил, что годами собираемый запас краски иссяк. Сутки он канючил перед командиром, и уломал-таки его назначить рандеву одному из кораблей нашей бригады для совершения взаимовыгодного товарообмена. Но тут случилась поломка какой-то помпы, и вместо пробежки на стык участков снова легли в дрейф.
Чем ярче светило солнце, чем ласковее повевал ветерок, тем мрачнее становился мичман Ухов. Даром терялись погожие дни, но главное – Пантелеймон казалось безвылазно обосновался в трюмах.
– Ох, и рукастый парнишка! – восхищался за ужином в кают-компании командир БЧ-5. – Как бы нам его насовсем заполучить? Я бы из него нейрохирурга по турбинам сделал. Чес-слово!
– Что о пустом говорить, – отмахнулся командир. – Комбриг за него голову оторвёт, и никакая нейрохирургия уже не поможет.
Меж тем накануне возвращения в базу он всё же вызвал Пантелеймона и около часа беседовал с ним с глазу на глаз. Из командирской каюты Понтя вышел, вытирая вспотевший лоб. Впрочем, тут же улыбнулся и заспешил в трюма. Командир был внешне невозмутим, но дважды по пустякам упрекнул рулевого, после чего тот всем своим видом показывал, что он здесь выполняет команды и не более того. Всем было ясно, что расстроил командира Пантелеймон. Однако в базе, перед тем как ступить на берег, командир торжественно на общем построении вручил ему нагрудный знак с изящным профилем и гордым именем лучшего в бригаде корабля.
Знак, между прочим, пришлось замполиту пожертвовать свой. Позже выяснилось, что у старпома кое-что было в заначке, как, впрочем, и у командира БЧ-5.
Корабль встал в планово-предупредительный ремонт. Для мичмана Ухова, казалось бы, наступили самые горячие деньки, а он вдруг впал в меланхолию. Два дня летучим голландцем метался он по бригаде, добывая краску и кисти, забил до отказа все подвластные ему кладовые, нычки и шхеры. В экипаже не даром шутили, что если однажды выгрузить на палубу всё, что припрятано «на чёрный день» мичманом Уховым, корабль даст осадку ниже ватерлинии. И вдруг как отрезало, словно волной с головы до ног окатило его осознание: «А зачем это всё? Без Понтии нет ни малейшей ценности в этом богатстве. Все прочие размазать краску по палубе, конечно, сумеют, но и только-то. Их хоть каждый день заставляй перекрашивать, всё одно не научишь работать празднично, а Понтя…»
А Понтя за оставшиеся полтора года службы ещё дважды удостаивался краткосрочного отпуска, и оба раза доставлял несказанную радость мтчману Ухову тем, что при всём своём усердии не мог исчерпать накопленного им «боезапаса».
Радушно встречал Пантелеймона и командир БЧ-5, а он, как-никак, был членом квалификационной комиссии, которая ходатайствовала перед комбригом о присвоении старшине 1-й статьи Пантелеймону Вахмянину квалификации специалиста третьего, а затем и второго класса. «Рулевой хозобоза», – посмеивались в бригаде, но зубы скалили не зло.
К исходу третьего года службы Пантелеймон был самым полным кавалером знаков солдатской доблести, но никто в бригаде этому вожделенному богатству не завидовал. Мичман Сахно с ног сбился, выискивая среди первогодков ребят деревенских, с крестьянской хозяйственной жилкой. Увы ему, даже записные береговые сидельцы, едва заходила речь о подхозе, оказывались в санчасти, а если и там не удавалось отсидеться – вы не поверите! – ну просто просачивались в экипаж какого-нибудь корабля и уходили в море.
Доктора эти факты чудесного исцеления от трудноизлечимых и хронических заболеваний объясняли восприимчивостью молодого организма к ободряющему слову целителя.
– На ваше счастье, – объяснял военно-морской эскулап, – течение болезни не острое, и это позволяет применять консервативные методы лечения. Свежий воздух, умеренные физические нагрузки, свежее молоко – вот всё, что нужно вашему организму. Всё?.. Ах, да! Еще ароматерапия – запах сена, соломы, навоза… Курорта, сами понимаете, у нас нет, но есть небольшой профилакторий. Рядышком, под наблюдением врача…
Лечебный эффект достигался мгновенно – пациента как будто ветром уносило в неведомую даль, из которой вскоре он возвращался высококвалифицированным специалистом, в котором остро нуждался экипаж уходившего в море корабля.
Разнообразные неврозы, развивавшиеся от сознания собственного бессилия, совсем доконали бы мичмана Сахно, но тут приключилось то самое несчастье, которое счастью подмога – Груня, водовозная кляча, расхворалась, захромала на правую переднюю ногу, да так, что нога заметно припухла.
Кинулся мичман Сахно искать ветеринара и нашёл, но ближайший лошадиный доктор ехать в бригаду наотрез отказался. Согласился подъехать на пирс рыбколхоза и там осмотреть пациентку.
Мичман – парень не промах, прежде чем докладывать по команде, он решил проработать вопрос и отправился на «шаланду». «Шаландой» называли в бригаде судёнышко, на котором время от времени перевозили всяческие грузы. Допотопный вид его не удивил бы даже иудеев. Впрочем, это только подчёркивало достоинство, с которым держался командир «шаланды» мичман Квас.
– Вверенный мне военно-транспортный корабль для перевозки сельскохозяйственных животных не предназначен, – отмёл он предложение Сахно.
– Виктор Иванович! Да ты посмотри, сколько у тебя здесь места! И сходни широкие есть куда положить, вон, даже калитка раздвигается!
– Калитка, юноша, у твоей тёщи в палисаднике, а на военно-транспортном корабле – штормовое ограждение.
– Ну, хорошо, пусть будет ограждение. Заведём ее, милую, по настилу, расчалим, и малым ходом…
– Шёл бы ты, юноша, отсюда. И не малым, а самым полным, пока я тебе курс не проложил.
– Виктор Иванович, я к комбригу пойду, – пригрозил в отчаянье Сахно.
– Вот-вот, к нему и ступай. Главное, про калитку помянуть не забудь, – снисходительно бросил мичман Квас и скрылся в недрах надстройки.
– Вреднючий старик, – в сердцах обмолвился Сахно.
– Товарищ мичман, – из-за спины шёпотом окликнул его вахтенный матрос. – А зачем вам лошадь-то к ветеринару везти?
– Да охромела она, и нога распухает.
– Так я и говорю! Зачем везти-то? Может, я посмотрю?
– А ты что, ветеринар? – на этот раз Сахно удостоил матроса пристального взгляда, разом заметил и умные глаза, и вполне атлетический вид.
– Ну, не совсем, – замялся матрос, – но вроде того. Я ветфельдшер. Год в цирке работал, на Цветном. А у нас там не только лошади – и тюлени, и тигры, да кого только не было. Но я всё больше с лошадьми работал, а к тиграм меня не очень пускали.
Словоохотливый матрос и дальше продолжал бы свой рассказ, если бы онемевшего от счастья мичмана Сахно вдруг не прорвало недостойным члена партии панегириком высшим силам:
– Слава тебе, Господи, – обмолвился мичман и голову обнажил, но уж конечно не для крестного знамения – Как зовут тебя? Только быстро!
– Матрос Кондратьев. Михаил.
– Значит так, Михаил. Я к комбригу, а ты тут стой, и командиру своему ничего не говори. Ни гу-гу!
И побежал. И в тот же день на подхозе появился молодой, подающий надежды сотрудник Союзгосцирка, почти артист. Впрочем, это уже начало другой истории, а мы и эту не довели до конца.
А какой же может быть логический конец у трех лет матросской службы? Разумеется, увольнение в запас, которое безграмотно, но настойчиво и повсеместно называют «дембелем». Из всех тягот и лишений воинской службы ожидание «дембеля» – самое тяжёлое испытание, особенно для тех, чьё ожидание проходит на берегу, в гнетущей тишине штабных кабинетов, в затхлом полумраке складских помещений, в нестройном шуме ремонтных мастерских. Измождённый бездельным ожиданием организм не принимает ни пищи, ни сна. Что остаётся делать долгими северными ночами? Рассуждать, пытаться силой мысли решить два жизненно важных вопроса. Первый из них – кому? Кому судьба предоставила самый верный шанс раньше других – в первой партии уволиться в запас? Второй вопрос – кто? Кто кроме комбрига (он же Пилат, он же – для очень штабных писарчуков – Павел Иванович) властен вписать в заветный список твою фамилию?
Разумеется, никто, но были случаи…
– Ты прошлую весну вспомни! Уж как изголялся Пилат, дескать, никого из береговых на пушечный выстрел… А кто поехал?.. Лёха Саранский, Вася москвич и Сеня Чимульпо. Причём на Сеню – дурик дуриком – телеграмма из округа пришла. Сам принимал.
– А ещё водила двух нулей. Молчком, молчком, а в последний момент – шмыг в строй и сделал дядям ручкой!
– Вот и поулчается, – распалялся демон эфира, – что корабельных в той первой партии и половины не было.
Ну как тут уснуть, если факты – упрямая вещь! – свидетельствуют о том, что есть, есть у тебя шанс… Надо только измыслить его, угадать, извернуться или исхитриться. Вот и склоняются буйные головы под тяжестью неразрешимых проблем. И тут заявляется в умывальную комнату неразлучная парочка – Пантелеймон и Мишка, прозванный самым диковинным из его рассказов о цирке словом – Шталмейстер.
– Весной запахло, – незлобиво заметил страстотерпец варочного цеха. – Озоном.
– А верно, – подхватил охотно Понтя. – Сидим мы с Михой, отдыхаем, а воробьи ну так расчирикались, что твои соловьи. Мы в свинарнике угол подправляли, не до груниных яблок нам было, так уж они резвились! Покуда мы в свинарнике управлялись, они все яблоки раздербанили.
– А потом купались! – подсказал Мишка.
– Верно. С крыш-то капель, и лужицы. Так они в эти лужицы плюхаются, крылья расправляют и полощутся, полощутся! Чисто дети…
– Вот вам счастливое дитя природы, – с ноткой скорби и печали прозвучал из угла голос корифея морзянки. – Ни забот у него, ни хлопот. Воробей чирикнул – он радуется!
– А чего ему не радоваться? Ему в первой партии место забронировано.
– Да полно! Пилат с ним не расстанется, до последней минуты тянуть будет.
– А я говорю – забронировано, – сказал как отрезал главстаршина Брячко из строевого отделения. – Сам видел. Своими глазами.
– А еще кого?
– Нет, ты скажи, не темни.
– Чего темнить? Себя он видел.
– А то и вписал…
Брячко презрительно сплюнул, но не на кафельный пол, а в раковину; прицельно в урну бросил окурок и ответил лениво:
– Была бы возможность, вписал бы. А вас – хренушки. Да вы не бычьтесь: нет там никого кроме Понтии. И не будет. До самого последнего дня.
Вся компания страдальцев пригорюнилась. Курили молча, не глядя друг на друга. Тишину – пофыркивая возле умывальников, – нарушали Пантелеймон с Михаилом. Потом и они угомонились, затихли. И вдруг с театральной отчетливостью прозвучало в тишине:
– Весна… Домой поспешать надо.
– Куда тебе торопиться. Понтя? – уязвлено не выдержал кулинар поневоле.
– Да как же?.. Весна… Огород копать, картошку сажать, а вперед еще бы сарай и сенник поправить. Батька старый уже, одному не управиться.
– Вот я и говорю… Ну на кой ляд ему в первую партию?!
Понтя в ответ улыбнулся, плечами пожал и направился прочь из умывальной комнаты.
– Понтя! – вдогонку ему крикнул главстаршина Брячко. – Ты готовиться-то думаешь?
– А чего тут готовиться? – ответил Понтя беспечно. – Я как будто и сейчас готов.
– Как будто… То-то и оно! Что-то я не видел, чтобы ты форменкой занимался.
– Да пошто заниматься-то? Она у меня не надёвана.
=– Ну, ты скажи!.. Не надёвана!.. А ушить? А клеша распустить?..
– Ну вас! Было бы дело… Нам вот завтра вставать спозаранку. Пойдем, Мишаня.
И ушёл, не оглядываясь, в спальное помещение, и подпаска за собой увёл.
– Везет дуракам, – отозвался беззлобно Брячко.
– Ну, конечно! Ему, вон, Шталмейстера загодя подыскали. А тут смены нет, и комроты даже не чешется. Кому я станцию передам? Это ж не весёлка! Он на допуски сдать должен. Так его еще подготовить надо!
– Ну, да! Если я весёлку кому попало передам, много вы спецов подготовите… Обдрищитесь!
– Будет вам! – авторитетно оборвал в зародыше извечную дискуссию о значимости воинских специальностей главстаршина Брячко. – Вы лучше представьте, как с таким охламоном перед строем встанете… Как в один поезд с ним сядете, в одном купе с ним поедете…
Как ни рознились шансы участников ночного бдения оказаться в заветной первой партии, воображение мигом всех уравняло.
– Да это ж позорище!
– Курам на смех! Хоть отказывайся… Честное слово.
– Хорошо хоть мне это посмешище не грозит.
– А ты не о себе, ты о чести своей подумай!.. Ему-то, пентюху, всё равно, а о нашем таком позорище в бригаде сколько лет вспоминать будут!
Раскипятились полуночники, раскурились от волнения так, что умывальную комнату пеленой слоистого дыма словно туманом накрыло.
– А позвать его на совет и призвать, чтоб ушился и вообще… подготовился по всей форме.
– Верно! И чтобы доложился перед товарищами… И проверить по всей строгости!
– На совет дембелей его!
– Вы чего кипятитесь-то? – встрял поперёк всех пламенных призывов благоразумный главстаршина. – Понтю не знаете?.. Спит он, и во сне улыбается. И видал он во сне ваш совет. А утром чуть свет улимонит вприпрыжку на свой подхоз, и будет целый день навоз да сено грёбать, коров и коз за дойки дёргать. И ни хрена вы с ним не поделаете. Горбатого могила исправит.
Нет, вы плохого ничего не подумайте: об участи горбатого Брячко сугубо фигурально выразился. Может, там, в Иудеях и Палестинах, народ в основном выражает намерения, а у нас, на Северах, в словах больше чувства, чем дела. Впрочем, и без дела не обошлось. Утром того же дня демон эфира и мастер весёлки призвали в курилку каптёера, портного и сапожника из ремонтной мастерской, умельцев по части плетения, рисования и работы с металлом. На них и было возложено поручение увольняющейся в запас общественности негласно и незамедлительно привести весь прикид Пантелеймона в надлежащий дембельский вид. Что и было исполнено задолго до назначенного срока. А в назначенный срок…
В назначенный срок, минут за двадцать до того, как увольняемые в первой партии старшины и матросы должны были построиться у дверей строевого отделения для проверки внешнего вида, поэт морзянки и художник флотского борща вдруг озаботились:
– А где же Понтя?
Пантелеймона в казарме никто не видел с самого подъёма. Подосадовав на себя за то, что не предусмотрели такого поворота событий, послали гонцов на подхоз. А ждать их возвращения уже не было времени. Побрели с вещами в штаб, заранее изобразив на лице недоумение в ответ на негодующий взгляд главстаршины Брячко.
По счастью на подхоз Пантелеймон отправился при полном параде. В строй он встал за пару секунд до назначенного срока. В меру ушитый, отутюженный, с былинками сена на рукаве, с хлопьями опилок на расклешённых брючинах, благоухая непередаваемым букетом, в котором мужественную доминанту одеколона «Шипр» выразительно оттеняли пасторальные ноты прошлогоднего сена и свежего (должно быть, от штиблет) коровяка…
Прощание было трогательным. Впервые наблюдала бригада, как комбриг не просто сказал о каждом доброе слово, не только каждому руку пожал, но, начиная, разумеется, с Понти, по-отечески каждого обнял и даже расцеловал. Ну, а потом всё было как обычно: прощание со знаменем… и «Прощание славянки»… и автобус у края плаца… и у дверей невольно вырвалось у Пантелеймона:
– Как?!.. Прямо сейчас?..
Да… Так вот прямо с плаца… Не успели рассесться, а двери вздохнули простужено и захлопнулись… и покатился автобус… и уже не видать его.
Вот и вся, по сути, история. Добавить разве, что спустя без малого год уволился в запас наш комбриг – Павел Иванович Латников. Уехал он к теплому морю, в Новороссийск, получил там квартиру, но по рассказам большую часть времени проводил в небольшой деревушке под Рязанью, где купил дом, развел огородишко, кое-какую живность…
Вот это – действительно всё, что мне известно доподлинно. Что же касается разговоров о каком-то втором пришествии, о злодее-Пилате и страстотерпце матросе, то всё это досужие вымыслы. Севера – это вам не Иудея. Никакого Понтия Пилата тут и в помине не было. |