Ян КАЛИНЧАК
«Монах»
IV.
И с этого времени Мариенка могла делать с Жильбертом
всё, что ей вздумается. Его былая работоспособность сникла, его
распоряжения стали краткими, но всегда решительными и благодатными.
Охотнее всего он пребывал возле Мариенки и редко покидал Липтовский
замок.
Девушка буквально засыпала его шутками и веселыми рассказами, и
не раз случалось, что суровый мужчина волей-неволей предавался ребячьим
забавам.
Жильберт и Мариенка были неразлучны.
Воинским распоряжениям Жильберта подчинялись все до одного, поскольку
боялись его; все, но только не старый Ондраш, который едва завидев
Жильберта тотчас сворачивал в сторону, качал головой и разражался
кашлем. Ондраш с юношеских лет жил в доме отца Вельможина; затем
служил в доме, катал в тележке дитя своего господина Мариенку, пел
ей и сказки рассказывал в её детские годы, был свидетелем её рождения,
детства и расцвета. Словом, Ондраш был скорее членом семьи, чем
слугой, поскольку кроме Парижовец, где он родился, более нигде не
бывал, только в Липтовском замке. Поэтому и в хозяйской семье, и
в доме ему разрешалось всё, что он хотел.
Сейчас ему более всего не нравилось, что Мариенка, его собственное
дитя, которую он на коленях вынянчил, играл с нею и при этом поседел,
сейчас на него даже не смотрела. Выходя из замка, она более не говорила
ему: «Ондраш, ступай со мной», – или: – «Ондраш, подойди ко мне».
Она не говорила ему более: «Ондраш, подай мне то!» – «Ондраш, принеси
мне это!» Для него многое зижделось на том, что он был единственным
человеком в замке, который знал, где и что, до последней нитки и
иголки, из вещей Мариенки лежало. И сколько раз приходилось Мариенке
смеяться над тем, когда Ондраш, угодить ей желая, горничную локтем
отталкивал, когда она в его присутствии хотела выполнить приказ
своей госпожи. Привычка и безграничная его преданность ребенку,
Мариенке, не допускали, чтобы кто-либо пользовался большей благосклонностью
его куколки. Его ни мало не беспокоило, что делает господин со своими
слугами на охоте, в боевых походах, ему это было безразлично; но
когда сам Вельможин своё дитя в чем-либо упрекал или давал ему советы,
тут Ондраш всегда появлялся со своими мудрыми замечаниями и резонно
возражал даже своему господину. Он постоянно оберегал Мариенку как
зеницу ока и не допустил бы, чтобы на неё даже ветер подул.
Сейчас Ондраш ходил по замку с понурой головой, не глядя ни налево,
ни направо, постоянно что-то бормоча себе под нос, и казалось, что
больше о Мариенке не заботился. Та этого даже не замечала, но наконец
ей всё же бросилось в глаза, что старый слуга всё путается и путается
у неё под ногами, что разговорчивость его словно рукой сняло.
«Что с тобой, Одрашко, что?» – спросила она его.
«Ничего».
«Нет, ты скажи мне, грешная душа, почему ты онемел?»
«Зачем?» – был ответ.
«Ондрашко, в своем ли ты уме?»
«Хм».
«Разве тебе чего-нибудь недостает?»
«Спрашивай об этом других, а не старого Ондраша, – отвечает слуга.
– Какое вам до этого дело?»
«Да ты же полный дурак, Ондрашко!»
«Право, в этом не было бы ничего удивительного, поскольку сегодня
в Липтовском замке я больше не нужен, хотя я служу уже пятьдесят
лет, и всегда верой и правдой. Сейчас, когда панне Мариенке нужно
поднять веретено, поднимает уже не Ондраш, а тот чужой прислужник;
когда у неё из ткацкого станка выпадает челнок, подаёт его всё тот
же прислужник; когда ей нужна была шерсть, приносит её прислужник;
когда хочется поговорить, льнёт к прислужнику; когда панночка идет
прогуляться, об Ондраше и речи не идет – рядом с ней только прислужник.
Вот она благодарность, – вздохнул Ондраш, словно бы сам с собой
разговаривая. – А ведь я её на этих коленях вынянчил».
«Ах, Ондрашко, ну, теперь я знаю, откуда ветер дует, – отвечала
Мариенка насмешливо, – и должна тебе сказать, – добавила жалобно,
– что я сама себя позволила бы заживо похоронить, если бы что-то
такое грозное произошло. И потому, несчастная душа, терпи, только
терпи».
Но Ондраш поднял голову и отвечал вполне определенно: «Насмехайтесь
сколько угодно, мне безразлично, но сейчас здесь нет хозяина, и
пана Имриха нет, и я этого терпеть не могу. Скажите же мне, – продолжал
слуга сурово, – панна Мариенка, может этот чужак хочет взять вас
в жёны?»
«Ну, Ондраш, смотри, какой ты глупый, – отвечает она ему серьёзно.
– Как же он может взять меня в жёны, если он монах?»
Ондраш рассмеялся саркастически и говорит: «Монах? Монах! Монах!
Вот, вот, вот, прости меня Боже за монаха!.. Сам я никогда ещё монаха
не видел, кроме тех двоих, что у нас в часовне нарисованы, один
из них за свои собственные и наши грехи себя по спине хлещет, а
второй на коленях стоит и, руки сложив, Господа Бога просит, чтобы
он смилостивился над нами, грешными людьми, а ещё того пожилого,
который сюда с этим молодцом пришёл, но и он был смиренным, благословлял
и говорил с нами как отец, так что все мы на колени падали, когда
он к нам обращался! К тому же одет он был в такой наряд, что даже
старый Ондраш получше и помягче носит. Вот это был монах! Таких
монахов и видеть приятно! Но этот? Этот может быть монахом? – Да
он даже молитвы не знает! По крайней мере ничего подобного пока
ещё никто не слышал. Ну да, он знает другое! Когда панна Мариенка
идёт направо, он тоже косится направо и язык его крутится словно
мельница, разумеется, не во время молитвы, а рядом с нашей Мариенкой.
А когда наша панночка прядёт, так он её по руке хлопает, чтобы у
неё из рук веретено выпало и он мог бы его поднять; когда она сядет
полотно ткать, он присоединяется и нарочно рвёт нити, чтобы вместе
с ней их искать; когда вяжет, он присоединяется и выдёргивает у
неё спицы. И одеяние на нём точно монашеское, как у того пожилого
господина, что привёл его сюда! Ага! Так на нём сверкает, как не
сверкает в алтаре у святых, поскольку оно, как говорят, из шёлка,
о котором мы понятия не имеем; и при этом он носит саблю и железные
доспехи, как наш хозяин – да, хорош монах, замечательный монах,
– крутя головой, закончил Ондраш.
«Ондрашка, – сказала на это Мариенка, – я и не знала, что ты такой
плут и всё видишь».
«Хм, – ответил старик, – видишь, не видишь, если бы только это видел,
куда ни шло, но что ухо услышит, за это пан Имрих поблагодарил бы».
Мариенка теряла терпение и уже хотела разом Ондраша оборвать, как
вдруг отворилась дверь.
В помещение вошел Жильберт.
Он посмотрел на Мариенку пытливым взором и заметил, что Мариенка
впервые перед ним опустила взгляд.
Он на это не отреагировал.
На Ондраша даже не посмотрел.
Поднял голову задумчиво, снова глянул на Мариенку, да таким взглядом,
словно её, всю её фигуру, всё её существо вобрать хотел, и сказал:
«Ну, Мариенка, пойдем?»
«Пойдем».
И они ушли.
Ондраш окаменел, уголки его губ опустились, взгляд его упёрся в
дверь, через которую вышли молодые люди, пока наконец не опомнился,
покачал головой и сам себе произнёс: «Не к добру это, Ондраш! Коль
скоро нет здесь ни хозяина, ни пана Имриха, ты должен видеть за
двоих, за двоих слышать, чтобы с нашей деткой ничего не случилось,
иначе добром это не кончится».
И кто же кроме Одраша озаботился? Жильберт нет, и Мариенка тоже
нет.
Жильберт взял девушку под руку, наклонился к ней, заглядывал ей
в глаза, произнося галантные фразы, и под конец сказал: «Если б
ты знала, Мариенка, как мне сейчас хорошо!»
«Вот видите, пан Жильберт, – отвечала она, – я же вас предупреждала,
что у нас вы поправитесь, и что лёд с души вашей именно у нас, в
этих заснеженных землях, спадет. Да! Уж я-то знаю! И мне приятно
сознавать, что придя в Липтов вы смогли среди нас, людей холодных,
отогреться, ожить, в то время как ни поспешность выезда, ни горячее
солнце Франции не могли прогнать тучи с вашего лица. Расскажите,
расскажите мне, как же вы в Липтове оказались, поскольку у нас людей
на вас похожих нет, да мы о них раньше и не слышали».
«Ну, для этого достаточно нескольких слов, девица моя, – ответил
Жильберт. – После гибели Иерусалимского королевства христиане переместились
к морским берегам, где сарацины оставили им для проживания несколько
городов. Но когда они начали снова не только на паломников, но и
на эти города нападать, тогда остатки христиан возненавидели своих
давних неприятелей и призвали орден Иоаннитов с острова Родос и
тамплиеров, ещё живших в Святой земле, и вторглись в неприятельские
земли. Но сарацины стянули силы и из Египта, и из Сирии, и ударили
на нас. Христиане сражались стойко, но потерпели поражение, иоанниты
и тамплиеры, глядя хмуро, оценивали толпы неприятелей, и по команде
гроссмейстера молча, спокойно, словно ночные призраки набросились
на толпы сарацинов. Люди корчились под конскими копытами; шум, плач,
вопли страдания слились воедино, и эта мешанина возносилась к облакам
словно лестница, достигающая до небес, по которой обычная будущность
расчищает себе дорогу к вершинам мира, которым лишь через тысячу
лет проявиться должно. Иоанниты и тамплиеры не обращали на это никакого
внимания, а шли всё дальше и дальше, неся за собою смерть. Однако
в усердии своём, в своей уверенности в победе не видя ничего, не
слыша ничего и не замечая, что сарацины обходят их с тыла и фланга.
– Вдруг стрелы полетели сбоку; пожилой гроссмейстер оглянулся и
видит натиск со всёх сторон. Его худая, высохшая фигура возвышается
на коне, он рассылает комтуров на четыре стороны и остается один.
В этот миг сарацины ударили на его горстку и его высохшая фигура,
его состарившаяся рука ещё сильнее свирепствует среди неприятелей,
а широкий плащ его на ветру развевается словно священная хоругвь,
во мгле над землей поднимающаяся. И увидел я его в одиночестве,
и подскочил к нему, и отражал от него удары неприятелей, покуда
мне не удалось освободить старца, уже не помышлявшего о том, чтобы
остаться в живых.
Гроссмейстер видел, что всё потеряно, ибо остатки наших – не в силах
одолеть натиск сарацин, – терпели поражение, и если где-либо виднелось
несколько черных и белых плащей, развевающихся в воздухе, это воспринималось
нами так же, как орел тем сильнее распростирает свои крылья, чем
бесспорнее, что тысячи пернатых, его окружающие, дожидаются лишь
минуты, когда начнут выклёвывать мозг из его величественной головы.
Множество наших погибло, и среди них было три комтура. Гроссмейстер
созвал кафедру, тихо, без каких-либо торжеств. Лицо его было исполнено
печали, брови нависали над исхудавшим лицом и над стреляющими в
разные стороны глазами подобно черным тучам, которые в знойный летний
день нависают над землей. Старец рассказал о положении ордена, напомнил
о больших потерях и приступил к провозглашению комтуров для французов,
испанцев и англичан. Комтуры провозглашаются из числа самых прославленных
в боях воинов, и гроссмейстер рекомендовал французам одного из самых
юных – меня. Однако я воспротивился этому, и выбор пал на Жана де
Кроикса. После долгих совещаний об укреплении и реорганизации ордена
постановили созвать всех рассеянных на западе братьев, послать туда
новых, чтобы они призывали молодёжь вступать в наши ряды. Ондрей,
король венгерский, был благосклонен к нашему ордену и к крестовому
походу, и потому нашего комтура и меня послали, чтобы мы в отсутствие
короля с одой стороны укрепляли влияние нашего ордена и в то же
время сохраняли мир в этих доселе неведомых нам землях».
«И вы об этом сейчас не жалеете, – произнесла, выслушав долгий рассказ,
Мариенка, – правда же, пан Жильберт?»
Иоаннит не ответил.
И взяла его девушка добродушно за руку, и произнесла: «Видите, пан
Жильберт, у нас вы стали спокойнее, ваше лицо прояснилось, вы не
думаете о сражениях и любое ваше приказание слушают больше, чем
королевское».
«Это ещё не всё!» – ответил иоаннит.
«Всем человек обладать не может, – перебила его девушка. – Но наши
замечательные леса, наши душистые луга, наше ясное солнышко, наш
чистый воздух и глаз радуют, и так наполняют грудь человека, что
он просто обязан радоваться жизни. Ну а вы, пан Жильберт, наверное
тоже, я права?»
«Возможно».
«Возможно – невозможно, – говорит Мариенка. – Уж я-то вижу, что
это так! И при этом хотите оставаться таким рассудительным, что
не сознаётесь в этом, и всё же я знаю, что вам из Липтова уезжать
не хочется, и что понемногу вы и о вашей войне забудете».
«Не буди воспоминания, – отвечает хмуро Жильберт, – не стоит спящему
льву шептать на ухо о дремлющей в нём силе, ибо если он проснётся,
стряхнет с глаз пелену и стремительно наверстает упущенное время,
с особой старательностью высматривая вокруг тот предмет, на котором
он мог бы испытать свои силы».
«Уж вам я, пан Жильберт, не поверю».
«Поверишь, девица моя, – отвечал на это иоаннит, – в то, что искра
под пеплом может тлеть долго, но стоит ветру подуть на угли, как
разгорится она и зажжёт угли вокруг себя, и подожжёт тысячелетние
леса, и уничтожит их».
«Ах! А я этого не боюсь, – говорит Мариенка. – Вы уже отвыкли от
войны; и ещё вам кое-что скажу… вы уже забыли … и Хелену».
Жильберт не ожидал услышать это имя, тем более, что с того момента
когда доверил Мариенке свою тайну, более о ней не вспоминал. Он
задумался, понурил голову и потупил взгляд, но вдруг поднял его,
глаза сверкнули и разгорелись пламенем, подобно тому как в душный
вечер задрожит воздух в чистом небе; он схватил девушку за обе руки
и холодным уверенным голосом произнёс: «Ты права, девушка! Когда
ранней весной дуб раскрывает на своих ветвях почки и распускает
свежие листья, уже не вспоминают об опавших, унесённых ветром листьях.
Утихло волнение в моей груди, образ Хелены исчез из моей души, остался
от него только туман. Но и он с новым рассветом моей жизни поредел,
пока наконец не взошло моей солнце, и это мое солнце – ты».
«Я, пан Жильберт?» – спрашивает нараспев изменившимся от удивления
голосом Мариенка.
«Да, ты, – говорит уверенно Жильберт. – С тобой я обрел покой, с
тобой я не думаю о сражениях, не думаю о Хелене. Твоё участие в
моей судьбе, твоя забота обо мне, твоя приязнь, твоя беззаботная,
всегда нежная улыбка раскололи лёд, сковывавший душу мою. Жильберт
живёт в тебе, дышит твоим дыханием, смотрит твоими глазами. Мариенка!
Пусть Жильберт станет для тебя тем, чем ты для него стала – и он
на руках своих вознесёт тебя туда, куда не способны достигнуть даже
вершины ваших гор, и ты засверкаешь в славе своей так, что пол мира
будет тебе завидовать».
Чем далее говорил иоаннит, тем более краснело лицо, тем более расширялись
его глаза, а сам он становился похожим на великана, который, познав
свою мощь, полагает, что все на свете должны ему покоряться, что
он является осью мира, вокруг которой всё вращается.
Мариенку одолевал страх, озираясь по сторонам, она произнесла: «Что
с вами происходит, пан Жильберт? Чего вы, собственно, от меня хотите?»
«От тебя, Мариенка?.. От тебя ожидаю силы и твердости, ибо ты единственная,
кто способен разогнать мои печали, твоя нежность и приязнь способны
развеселить и согреть думы мужа сурового, который рядом с тобой
становится мягким, словно воск. – Чего я хочу?.. Хочу, чтобы ты
любила меня так же, как я тебя».
Эти слова Жильберт произнес стремительно, и это затруднило его дыхание,
а глаза его смотрели на Мариенку так, словно он хотел проникнуть
внутрь её и наблюдать движения её души.
Однако девушка понемногу оправилась и отвечала: «Пан Жильберт, это
невозможно. Я невеста Имриха и сохраню верность ему; а вы монах,
и не станете нарушать обеты, данные при вступлении в ваш орден».
В Жильберте вспыхнула прежняя страстность. Лицо его стало похожим
на хмурый осенний вечер. И всё же он вновь возвысил голос, волнение
в своей груди удушая: «Нет, девица! Ты не можешь стать женой обычного
человека! Твои нежные чувства требуют иной пищи. Ты создана для
меня! Ты будешь словно плющ обвиваться вокруг меня и зеленеть свежестью
своей даже тогда, когда у других растений листья опадут, а у всех
прочих женщин лица увянут… было бы очень жаль, если бы ты погибла
возле обыкновенного человека. – Я монах? Хорошо! На свете есть кое-кто,
кто способен разрешать от данных обетов. Объединимся с дядюшкой
и будем вместе просить Святого отца, чтобы он освободил меня от
обета безбрачия, да и король Франции сам за это возьмется, и ты,
Мариенка, выйдешь за меня».
«Это невозможо!» – полушёпотом отвечает девушка.
«Хорошо! – произносит Жильберт. – Пойдем дальше». Он стиснул зубы,
гордо распрямился и зашагал в сторону Липтовского замка.
Опечаленная Мариенка без слов последовала за ним.
Никто не обратил внимания на возвращающихся, ибо их прогулки были
привычными.
Только два глаза заметили, что Жильберт выглядел гордым, властным,
что взгляд его, подобно волнению морских глубин, блуждал из стороны
в сторону, что на чело его налетели черные тучи так же, как на Полуднице
собираются облака, чтобы надвигаться на Криван, неистовствуя и волнуясь
над Липтовской долиной. Эти два глаза смотрели и на Мариенку, которая
с закрытыми глазами, дрожа словно осина, переступила порог замка.
Это были глаза Ондраша.
|