Тадеуш ДОЛЕНГА-МОСТОВИЧ
«Братья Далч и К°»
Глава VII
От Каролковской они следовали по булыжной мостовой, а как закончится тротуар, через тридцать шагов сворачивали в сторону, к трактиру «Под козлом». Выцветшая красная вывеска и жёлтые гардины в замёрзших окнах, а внутри шум, который всегда тут царит по окончании рабочего дня. Сам Козел, известный как Воля добрая и широкая, — Антош Козловский, — не старый ещё трактирщик, с бычьей шеей и выпученными глазами, возвышался над жестяной стойкой как подлинная гора мяса, как маяк, неустанно контролирующий глазищами зал и густо обсаженные столики.
На кафельном полу, на котором сочные, разбухшие опилки смешивались с тающим снегом, оставались следы ног двух девушек, обутых в боты, одетых в грубые шерстяные юбки и в яркие бязевые блузки, на которые были наброшены гарусные шали. Они были тут кельнершами, магнитом для гостей, а в летние месяцы отдыха супруги шефа, Маньки-Медницы, заменяли ему её всесторонне и исчерпывающе.
На попечении первой, полной и рябой Юстинки, была комнатка за портьерой, пристанище для лучших гостей, вторая, Зоська, белая как молоко, смешливая и грудастая, обслуживала «зал», не жалея для клиентов непринуждённых ласк в виде похлопывания по плечу либо, выставляя на стол стаканы и бутылки, соприкосновения с ними своим большим бюстом.
«Козёл» был местом времяпрепровождения работников нескольких близлежащих предприятий, однако львиную долю тут составляли люди от Далчей. Это объяснялось тем, что Антош сам когда-то работал литейщиком у Далчей и сохранил там много знакомых.
Время приближалось к восьми, когда за столиком в углу, где до того велась спокойная беседа, поднялся шум, короткий и почти неслышный, поскольку тотчас снова воцарилась тишина. Козел знал, что это может означать, но прежде чем он успел добраться до столика, на мраморную доску с яростью упала тяжёлая кружка, обрызгивая стеклом и пивом трёх сидевших рядом мужчин. Четвёртый, щуплый брюнет с красными от водки белками глаз, стоял в оборонительной позе, держа в руке тяжёлый голубой сифон.
— Не поддавайся, Феликсяк, — бросил кто-то в тишине из другого угла зала.
— Морду сверну, мать твою так, — гаркнул на него Козел, после чего подошёл к Феликсяку и, напирая на него своими ста килограммами туши, тихо сказал: — Подвинься, щенок, будешь мне тут кружки бить...
Феликсяк смерил его презрительным взглядом и медленно опустил руки с сифоном.
— Сядь и сиди, пока с тобой по-хорошему, — Козел толкнул кресло таким образом, что оно подъехало под колени стоявшего, после чего голой рукой сгрёб стеклянную кашу со столика на пол и вернулся за стойку.
Феликсяк сел и заговорил плаксивым голосом:
— Вот такие из вас друзья, как постигнет человека несчастье, ни один пальцем не пошевелит. Держите сторону мастера...
— Он был прав, стану я тебя обманывать? — неохотно пробормотал высокий блондин.
— Никто за меня не заступится, — мотал головой Феликсяк, — никто...
— Что ты расклеился, простофиля, — снова провокационно произнёс самый старший из компании. — Сам всегда похвалялся, что все директора у тебя в одном кармане, а как сейчас до чего-то дошло, хвост поджал. Иди к главному и скажи ему, что если тебя обратно не примут, то вот тогда увидят. Ешё инженером тебя возьмут. Уж они-то должны перед тобой струсить.
Все трое разразились громким смехом, и поскольку они говорили не понижая голоса, и за соседними столиками после разбития кружки на них обращали внимание, там также раздались смешки.
Феликсяк покраснел:
— Стало быть что, думаете, что я вру?
— Что тут врать, — примирительно сказал блондин и подмигнул соседу. — Откуда я знаю, может ты их какой-нибудь родственник с левой руки?.. Это словно доказательство. Два раза тебя возвращали, должны и сейчас вернуть. Опыт есть.
Снова раздался смех. Феликсяк хотел вскочить, однако из-за стойки встретил взгляд бдительного Козла. Он прикусил губу, залез в карман и выложил на столик несколько серебряных монет:
— Панна Зося, расчёт!
— Жалко денег, — пошутил блондин. — Зоська даст тебе в кредит.
Феликсяк был в бешенстве. Провокационное поведение товарищей доводило его до остервенения. Чуть раньше он и сам сомневался, идти ли в третий раз к председателю, но сейчас настолько ожесточился, что решил любой ценой вернуться на завод. Мало того, он должен получить должность бригадира, чтобы показать тем негодяям, что это он может. Тогда, чёрт возьми, посмеются, когда их ухватит за морду. Или что он, плохой слесарь?
Уходя, он купил ещё бутылку очищенной и пошёл домой. Он уже повернул на Желязну, как вдруг наткнулся на инженера Карличека. Был настроен настолько воинственно, что чуть было его не толкнул и, небрежно касаясь пальцами козырька, буркнул: «Моё почтение».
— Что же вы так качаетесь, Феликсяк, наклюкались? — спросил Карличек.
— Почему нет. Я безработный. Мне можно.
— Как это безработный? Вас снова выгнали? — Карличек почувствовал прилив симпатии к Феликсяку. Он знал его хорошо, поскольку его частые скандалы были весьма популярны на заводе, а об особой процекции, которой этот слесарь пользовался у начальников, ходили разные версии.
— Выгнали, но меня примут, не стоять мне на этом месте. Не такой я человек, чтобы позволить каждому собой командовать. Могу и сам пострадать, но и большой пан Далч пойдёт в тюрьму...
Карличек посмотрел на него внимательно и оттянул под стену.
— Павел Далч?
— Нет, этот пижон Кшиштоф Вызбор—Далч. Две фамилии имеет, думает, что не знаем что к чему, а я ему ещё покажу!..
Он поднял кулак и погрозил им перед своим носом. Карличек посмотрел на часы:
— Знаете что, Феликсяк, я с вами охотно об этом поговорил бы. Только сейчас нет времени. Вот вам моя визитка, и заходите ко мне хотя бы завтра.
— Утром? Меня на завод не пустят.
— Можешь прийти утром ко мне домой.
— У пана инженера отпуск?
— Нет. Мы коллеги, я тоже уже не работаю...
— Фью... — свистнул сквозь зубы Феликсяк.
— Ну так придёте?
— Приду.
Начал падать снег, и Феликсяк зашёл по дороге ещё в один бар. Хотел встретить кого-нибудь из знакомых, чтобы поделиться с ним своими огорчениями, но как назло никого не было. Возле стойки он выпил несколько стопок. Когда добрался до дома, был уже совсем пьян и в одежде улёгся спать. Утром проснулся с тяжёлой больной головой и с мучительной уверенностью, что должен что-то решить, чего не может вспомнить.
Отец лежал на кровати и, как обычно, стонал, сестра уже отправилась в лавку, где работала продавщицей. В комнате было холодно, и он не мог найти ни одной спички, чтобы согреть чаю. Только когда вернулся, смирившись с неудачей, вдруг вспомнил, что в одиннадцать должен явиться к генеральному. Он поспешно вскочил, перед раковиной ополоснул лицо, причесал волосы и вышел, не проронив отцу ни слова.
С тех пор как отец после несчастного случая на заводе настоял наращивать капитал ренты, они меж собой не разговаривали. Он предпочитал жить в постели и вынуждал детей работать у чужих, тогда как рента дала бы почти десять тысяч злотых, и этого вполне хватило бы на основание продуктовой лавки.
Перед зданием правления Феликсяк посмотрел на часы. Было уже заполдень.
«И так должны принять, — подумал он с упрямством, — не буду миндальничать...»
Однако ему не создавали никаких препятствий. После двенадцати минут ожидания его впустили в кабинет генерального директора. Феликсяк вошёл и остановился у дверей.
К Павлу Далчу он испытывал не только соответствующее генеральному директору почтение, но и своего рода особое уважение. Он импонировал ему. Феликсяк знал, что с этим человеком не шути, но знал и то, что его козыри будут оценены.
Павел Далч поднял голову и бросил на него спокойный взгляд:
— Вы хотели увидеться со мной, — произнёс он. — О чём пойдёт речь?
— Меня выгнали с работы, пан директор.
— Вы полагаете, что с вами поступили несправедливо?
— Ну нет, пан директор...
— Таким образом?...
Феликсяк переступил с ноги на ногу:
— Мне обещал пан председатель, что как только я пожелаю, у меня будет работа на заводе, впрочем, что мне говорить, пан директор и сам знает... Я не надоедал бы, тоже свою честь имею, но с голоду подыхать не буду...
— Насколько я знаю, — сказал директор, — это уже третий случай. Вы вынудили администрацию вышибить вас. А почему вам обещана постоянная работа в нашей фирме?
— Разве пан директор не знает...
Павел глянул на него исподлобья и равнодушным тоном произнёс:
— Я не спрашиваю вас, знаю я или не знаю. Если хотите со мной разговаривать, отвечайте на мои вопросы. Итак?
— Ну, стало быть, за армию, за пана Кшиштофа...
Павел с трудом удержал свою мимику, чтобы скрыть удивление.
— Говорите яснее. За какую армию?
Феликсяк сделал жест разочарования. Он подумал, что директор держит его за полоумного, который мог позабыть о таком важном предмете. Ему и в голову не пришло, что двоюродный брат пана Кшиштофа мог не знать о существе дела. А может, он хочет сейчас внушить, что всё это ему приснилось?.. Он оттянул клапаны демисезонного пальто и произнёс вызывающе:
— Так что, может я не служил за него?..
Павел склонил голову над бумагами и карандашом делал на них какие-то пометки. Он, казалось, был совершенно поглощён этой работой, и в его голосе Феликсяк расслышал рассеянность:
— Ага, ну да, служил за него в армии, это известно. Но прошу вас, расскажите мне, как это было?
— Тут нечего рассказывать. Совсем просто, глупый был, явился на комиссию и отслужил.
— А за себя военной службы не отбывали?
— Нет, я был освобождён, поскольку рука сломана, а когда за пана Кшиштофа явился, то меня спрашивают, здоров ли, — здоров, говорю, — вот и взяли... Могли бы тоже освободить, поскольку в одной комиссии явился за себя, а в другой мог бы за пана Кшиштофа, не узнали бы. Но пан председатель хотел, чтобы я непременно служил. Его деньги, его воля. Отслужил, документы отдал, всё в порядке, а что мне обещано, того не уступлю. Я должен иметь заработок до самой смерти...
Поскольку Павел на него не смотрел, Феликсяк набрался самоуверенности и продолжал:
— А я сейчас ещё и то пану директору скажу, что иначе как на бригадира не соглашусь. Я тоже честь имею, надо мной на заводе люди смеются, что из-за такого негодяя, как этот мастер, кажется Печантковский, за ворота вылетел...
Павел встал и подошёл к нему:
— Послушайте, Феликсяк, — сказал он, положив руку ему на плечо, — зла от нас вам не будет, но мы должны ещё поговорить об этом деле. Пока что принять вас на завод я не могу, но сделаем так: вы будете получать свой прежний заработок каждую неделю прямо в кассе. Это, пожалуй, для вас ещё лучше. Работать не будете, а зарабатывать будете свою еженедельную.
— Но вместе с премией? — неуверенно спросил Феликсяк.
— Разумеется. Я тотчас отдам распоряжение, и каждую субботу вы будете являться в кассу. Взамен прошу только об одном: ни звука. Понимаете?..
— Разве ж я не понимаю, пан директор?
— Ну и отлично. Ко мне явитесь через неделю, а сейчас можете идти.
Феликсяк поклонился и вышел. Он был полностью доволен собой. С таким человеком как директор Павел Далч приятно говорить: раз, два, три и всё решено. В придачу не потребует работы. Осмотрись, отдохни, а может какая работа в мастерской потиху найдётся. Надо быть осторожным, чтобы на заводе не доложили, но маленьких мастерских, где можно подённо зарабатывать, много, если, конечно, являешься таким хорошим мастером, как, с позволения сказать, он.
***
Павел Далч расхаживал по своему кабинету, держа руки в карманах. С самых ранних лет он приучился смотреть на жизнь просто, извлекать её правду из непосредственных наблюдений, холодных, трезвых, ничего личного. Осложнения, о которых говорили другие, по его мнению не существовали вовсе для каждого, кто хотел вникнуть в мотивы человеческих поступков, в несложный механизм человеческой психики и разглядеть пружинки вожделений, амбиций, желаний, привычек и предрассудков. Исходя из этого действия человека были простым следствием его склонностей, которые можно точно рассчитать, предвидеть, заблаговременно оценить и взвесить. Тут он первый раз стоял перед загадкой. Ог не хотел называть это тайной. Он вообще не верил в существование тайн. Считал, что каждая из них после обстоятельного изучения могла бы стать материалом для исследований психиатра или криминолога.
И вот перед ним была тайна Кшиштофа, загадка, которую он несколько месяцев тщетно пытался разгадать. Её объём охватывал не только внутренний мир, но и собственную психику Павла. Он отдавал себе отчёт в том, что в отношении этой тайны он бессилен, более того, что тут не может решиться на безличное отношение, которое во всех других случаях гарантировало ему ясность и безошибочность суждений.
Феликсяк не врал. Из этого следовало, что дядюшка Карл, человек чрезмерно щепетильной честности, в данном случае поступил вопреки принципам, которые несомненно органично коренились в его натуре. Подкупил работника, чтобы тот отбыл военную службу за Кшиштофа. Мотив отцовской любви не мог быть достаточным для такого поступка. Не мог быть достаточным ещё и птому, что пан Карл был горячим патриотом, а здоровье Кшиштофа не относилось к самым худшим. Итак, зачем? Какие мощные пружины могли действовать в психике дядюшки Карла? Что могло вынудить его на этот рискованный уход с дороги легальности, ба, к риску шантажа, который в подобных обстоятельствах всегда следует предвидеть?..
Махинация, принимая во внимание паралич пана Карла, не могла состояться без участия пани Тересы, ну и, наверно, Блумкевича. Сам Кшиштоф в ней тоже должен быть сознающим свою роль актёром...
Кшиштоф... Холодный, высокомерный, гордый, замкнутый в себе. Он показывал Марихне свою армейскую книжку, и теперь понятно, что делал это не случайно, что была в этом цель...
Павел собрал все ключи, которые оказались под рукой, вышел в коридор и приказал швейцару открыть кабинет Кшиштофа. Быть не могло, чтобы он не нашёл тут объяснения загадки, либо по крайнней мере следов, которые ведут к её разгадке. Он лихорадочно подбирал ключ к ящикам бюро. Сумел открыть все, за исключением среднего. В них не было ничего, что составило бы для него какую-нибудь ценность. Он закрыл их и позвонил. Приказал привести слесаря с отмычками.
— Мой двоюродный брат, — неохотно объяснил он слесарю, — уехал в отпуск и запер в бюро бумаги, которые мне необходимы.
Спустя минуту замок уступил.
— Подождите в коридоре, — сказал он слесарю, и когда тот вышел, открыл ящик.
Внутри лежали револьвер, ключи от остальных ящиков в коричневом замшевом мешочке и небольшой кожаный портфель, а в нём стопка листов бумаги, исписанных красивым, округлым почерком Кшиштофа. Это были письма, письма, написанные, разумеется, Кшиштофом, но не отправленные, о чём свидетельствовало то, что листы были не согнуты.
Павел насчитал их более десятка, как близнецы похожие друг на друга. Все они не имели ни заголовка, ни дат. Не имея заглавия, они производили впечатление скорее какой-то литературной рукописи.
— Этот сопляк занимался графоманией? — скривился Павел.
В любом случае эту писанину следовало основательно проштудировать. Он взял портфель и приказал запереть ящик.
Всю вторую половину дня, занимаясь нагромождением заводских дел, он не мог забыть о портфеле Кшиштофа и о неправдоподобном, но всё же правдивом свидетельстве, полученном от Феликсяка.
Он сам себе удивлялся, что не может совладать с обычным — нужно, чёрт возьми, называть вещи своими именами, — любопытством. Фактическое состояние дел всё же представлялось ясно и не оставляло никаких сомнений. Сейчас он держал в руках не только Кшиштофа, но и дядюшку Карла. Он был всемогущим властелином ситуации. За обладание тайной мог потребовать любой платы и любую плату мог бы получить.
Он мог просто приказать им откупиться всем, чем они владели. Мог отобрать у них завод, мог без малейших усилий совершить то, что собственно было в его планах!
Всего лишь несколько часов назад он смеялся бы до упаду, если бы кто-нибудь сказал, что он заколеблется реализовать это по соображениям... родственным... И всё же, почему он только сейчас уяснил для себя такое необычайно выгодное положение дел?.. Разумеется, он не откажется от своего преимущества. Надо быть глупцом. Разумеется, он использует ситуацию до последней капли...
И всё же его охватывало какое-то нетерпеливое недовольство собой, недовольство, в слагаемых которого он не мог разобраться. Может это происходило оттого, что всё упало ему готовым, легко, до идлиотизма просто, прямо в руки... Да... подарок с ясного неба, с которым ничего не поделаешь...
— Чёрт возьми, — засмеялся он иронично. — Ещё немного, и я начну создавать себе трудности, как марктвеновский Том Сойер.
Когда он уходил с завода было уже около семи. Он бедал как всегда один в огромной столовой, чёрный кофе приказал подать в кабинет.
«Здесь чувствуешь себя одиноко, — подумал он, — как черепаха в своём панцире, с той разницей, что этот панцирь для меня слишком велик».
Это было смешно. Ощущение одиночества хотя и появлялось у него очень редко, каждый раз вызывало нечто вроде презрения к себе. В действительности он был уверен в том, что превосходно может обойтись без той психической питательной среды, которой люди взаимно делятся между собой. Отсутствие поблизости того или иного человека никогда не досаждало ему, он никогда не тосковал ни о ком, даже о тех женщинах, которые оставили очень памятное впечатление. Чувства дружбы он не знал. То, что его школьные товарищи называли дружбой и с чем приближались к нему, — впрочем, достаточно редко, — составляло для него скорее поле для наблюдений, в большей степени было извлечением пользы. Позднее у него уже не было контактов с людьми, которым слово дружба могло бы прийти на ум.
Первым словом первого письма Кшиштофа было слово: «Дружба».
«Дружба не является чем-то, что связывает, но чем-то, что привлекает. Она выражается стремлением к слиянию двух личностей в одну. Разве не вольно мне думать, что есть в иерархии чувство высшее, чем любовь? Наибольшим преступлением было бы избавление человека от права на чувства. Сколько раз случалось мне видеть Твои беспощадные глаза, я с ужасом замечал в них злобу. Они как лезвие, заточенное на твёрдом камне...»
Павел перевернул страницу и взглядом искал имя, кому эти апострофы1 были адресованы. Просмотрел несколько последующих страниц, но и на них ничего не нашёл. «Ты» повторялось довольно часто и звучало скорее как абстракция. Нонсенсом было бы предположить, что речь идёт о голубых, искрящихся и наивных глазах Марихны. Стало быть кому же писались эти письма? Весь образ жизни Кшиштофа указывал, что он по уши влюблён в Марихну, и всё же пишет:
«Я тоскую о Тебе тоской отчаяния, тоской, лишённой каких-либо надежд. Ты не можешь знать, как сильно я ненавижу тебя за то, что не могу дотянуться до Тебя, что ты так далеко, дальше, чем достанет смелости у мечты...»
Это звучалло достаточно отчётливо: во время обучения за границей Кшиштоф должно быть влюбился в какую-то иностранку, вероятно из высших сфер, либо... он не способен выполнять функции мужчины по отношению к женщине. Павел усмехнулся и оторвался. Марихна как-то сказала: в армейской книжке было записано «категория А — здоров».
«Но сто чертей, книжка была выдана призывной комиссией Феликсяку! Почему же этот сопляк поехал за границу с девушкой?!..»
Он снова начал перелистывать страницы. Не мог решиться на систематический, последовательный просмотр. Светло-серый, переходящий в салатный, шелковистая шершавость бумаги и этот запах. Он поднёс её к лицу и долго вдыхал утончённый, хрупкий запах парфюма. Он напоминал нарцисы.
«Бегство от действительности безнадёжно, коль скоро вы знаете, что можно покончить с собой, биться головой о стены своей маленькой тюрьмы. Сегодня ночью я узнал, что такое плач. Подумать только, что Ты никогда не узнаешь, сколько раз этой ночью я заклинал Тебя именами такими горячими, что они даже обжигали мне уста. Почему же не вольно мне прошептать их тебе. Если бы Ты услышал хотя бы один звук, то узнал бы, кто я для Тебя...»
Павел смежил веки и прочитал ещё раз:
«...Если бы Ты услышал хотя бы один звук, то узнал бы, кто я для Тебя...»
«Скорее всего написано мужчине! Гомосексуал, или чёрт его?...»
Это открытие наполнило Павла каким-то странным настроением: смех, удивление и определённого рода нелепая и пикантная стыдливость. Так что же в таком случае значит Марихна и какова её роль, и эти стихи, и эти цветы, и этот отъезд, и это повествование Кшиштофа о Хипкеманне, лишённом на фронте мужского достоинства?...
Нагромождение абсурдов. Не является ли этот мальчик попросту больным сошедшим с ума? Паралич его отца мог иметь свои последствия. Павел читал:
«Не пойму этого никогда, насколько велико их преступление по отношению ко мне. Простить — означает не что иное как понять, а я понять не могу. Разве можно простить то, что кто-то взял его сущность, его индивидуальность, что поместил его в чудовищное враньё, пропасть которого так бездонна и пуста».
«Нагромождение абсурдов, — Павел с неудовольствием сложил письма и сунул их в портфель. — Очевидно Кшиштоф занимался беллетристикой, и беллетристической философией!»
Он кинул портфель и громко рассмеялся. Кшиштоф как раз и выглядел неудавшимся поэтом или писателем, к тому же в плаксивом стиле. Технический директор промышленного предприятия, пишущий подобную чепуху — это более чем смешно.
Павел вовсе не переносил художественной литературы и никогда в руки её не брал. Вершиной идиотизма казалось ему уже одно то, что какой-то смелый и в то же время благоразумный человек с серьёзным выражением лица может всю жизнь предаваться порождению фантастических историй о фантастических людях, заниматься обдумыванием несуществующих бумажных конфликтов, констатацией фиктивных проблем, копанием в чём-то, чего не существует вовсе.
Его оскорбляла бесполезность этой работы, её беспредметность и высокомерная вера в необходимость собственного существования. Написание стихов он оправдывал так, как сумел объяснить себе естественность смеха и слёз у некоторых людей. Но романы, с их перипетиями, с их растянутостью, всё же не могли считаться эмоциональным взрывом, извержением вдохновения. Если же автор хотел выразить в них свои мысли и взгляды, не проще было бы написать брошюру философских размышлений либо несколько страниц афоризмов. Как-то в одном из парижских кафе, где определённое время он отирался вместе с богемой, он высказал эти свои взгляды, и какой-то итальянец или румын объяснил ему с пьедестала авгура:
— Художественная литература является ни чем иным, как прикладной философией. Разумеется, я говорю о литературе, стоящей на высшем уровне.
Нотабене, этот итальянец был идеологом определённой художественной группы, пропагандирующей крестовый поход против прикладного искусства. При этом тем более острый, чем более высокого уровня оно добивается.
Для Павла сама жизнь заколючала в себе слишком много элементов романа, слишком много драматических узлов, живых конфликтов, кричащих подлинным голосом боли, звенящих подлинным золотом, истекающих подлинной кровью, чтобы мы искали их в романе. Сколько же фабул, сколько анекдотов живых людей сплеталось на его глазах, сколько могло и должно сплетаться под его собственной рукой!
Из русской школы он запомнил строки из «Евгения Онегина», где поэт с состраданием смотрит на человека, постигающего жизнь и любвь из романов. Разумеется, уменьшая тем самым радость, кторую может извлечь из реального мира, трепет, который даёт настоящая жизнь.
А уж того рода литература, которой занимается Кшиштоф, прямо свидетельствует о своего рода психическом отклонении, о занятии бесплодной абстракцией.
Несмотря на полное раздражение, вызванное странным произведением Кшиштофа, Павел в течение нескольких дней не раз заглядывал в портфель, доставал из него серые листки шелковистой бумаги и прочитывал некоторые фрагменты. Во всяком случае тут было проявление какого-то невыразимого страдания, к которому не могли приноровиться ни ироничные комментарии, ни злобные усмешки. Самое большее — пожать плечами, недовольно, раздражённо, почти гневно.
Тем временем с приездом президента силезских заводов Манфреда Кноффа для Павла начался период большой подготовительной работы, целью которой было создание металлургического треста.
Правда с детских лет Павел знал отечественные промышленные сферы, правда в доме отца встречал всех тузов этого мира, да и сейчас узнал многих из них, но он никак не предполагал, что их консерватизм и отсутствие понимания риска могли стать такой существенной преградой для исполнения его планов.
Эти люди, запуганные фискальной политикой правительства, призраками самых худших конъюктур, вырастающей над Западом советской «пятилеткой» и упадком потребления в стране, превращались в страусов, прячащих голову в песок и считающих часы, отделяющие их от катастрофы.
— Из того, что я тут слышу, — говорил Павел на большой конференции в Банке Промышленников, — создаётся впечатление, что вершиной мечтаний господ является медленная смерть от анемии. А я утверждаю, что в сто раз лучше бороться с грозящей катастрофой, если выступая против неё мы имеем хотя бы тридцать шансов из ста избежать её.
Его оптимизм не был оптимизмом бездействия, а имел в себе столько динамики, что если и не сумел увлечь других, произвёл одно: в сравнительно короткое время Павел стал тем, к кому были обращены взгляды остальных.
Он занял центральную позицию, демонстрируя активность, силу, а прежде всего понимание целей.
Об этих целях он никогда не говорил отчётливо. Во всех своих действиях необыкновенно ясный, точный, строгий, не оставляющий ни одного вопроса без исчерпывающего ответа, тут он прикрывался недомолвками.
Он знал заранее какие это вызовет последствия. В человеческой психике где-то на самом дне лежит самая сильная потребность веры, потребность религии, необходимость уверенности, что кроме дел, поддающихся охвату собственного ума, существует концепция высшая, правда, доступная не для каждого, чьи судьбы остаются в руках Провидения, в отличие от людей, ниспосланных самой судьбой. И собственно человек ниспосланный судьбой — только он может позволить себе скрывать от других тайну своих высших планов и более глубоких замыслов.
Эта религия слабых людей была самым главным союзником Павла в преодолении сопротивления тех немногих, кто до тошноты добивался окончательного заключения, фанатично держался убеждения о безошибочности критериев своего разума и о воображаемой необходимости приложения этого мерила ко всему, чтобы мы ни встретили на пути. Во всяком случае, в их глазах Павел занял позицию незаурядной личности, свидетельством чего было избрание его на должность председателя организационной комиссии металлургической промышленности.
Все заседания проходили в условиях строгой конспирации. Их тематика и дискуссии оставались недоступными общественному мнению. Однако сам факт съезда в Варшаве тузов промышленности не мог пройти мимо внимания прессы. Её жажда информации была успокоена кратким коммюнике, гласившим, что для борьбы с кризисом металлургическая промышленность создала специальную комиссию, во главе которой встал пан Павел Далч, генеральный директор Промышленных предприятий Братья Далч и К°. Информация была бы ничем, если бы не вульгарность, с которой она была подана в печати, если бы не потянула за собой лавину экономических статей, обсуждающих событие, о котором ничего или почти ничего не известно, и которому следовало придать большое значение.
Председатель Павел Далч занял на общественной арене одно из видных мест.
Это добавило ему много работы. По меньшей мере примерно час занимали заседания. Сюда приходили обычно с готовыми материалами, с готовыми предложениями, которые принимались почти без обсуждения. Зато много времени он вынужден был посвящать конференциям с редакторами экономических газет, с депутатами, занимающимися экономическими вопросами, с персонами из правительства. Также много часов он проводил над ворохом таблиц и статистических диаграмм. По ходу дела проект треста для него самого становился всё менее реальным, зато в сознании его начали конкретизироваться другие планы, более близкие и выгодные: концентрация экспорта.
По мере ознакомления с ситуацией он пришёл к убеждению, что главной причиной недомогания производства является недостаток кредита, что необходимость постоянного ограничения производства является кошмаром, угнетающим все заводы и шахты. С другой стороны не подлежало сомнению, что государство, всё более нуждающееся в притоке иностранных валют, сыграло бы на руку металлургической промышленности, давая значительно более высокие чем прежде экспортные премии, лишь бы только вырос экспорт, а с ним значительно увеличился бы и приток иностранной валюты.
Существовали и другие данные, позволяющие предположить, что можно было достичь вполне эффективных цен. Всё это было бы возможно только в случае создания центра продаж, центра, обладающего монополией торговли с заграницей.
Из предварительных подсчётов следовало, что такое учреждение должно давать промышленникам серьёзные доходы. В этих доходах, разумеется, принимал участие и завод Далчов, eo ipso2 в какой-то малой части принимал участие и Павел, и именно то, что только в малой, по крайней мере его не привлекало.
Он никогда не был филантропом, и никогда его не распирало от альтруизма.
Правда он мог бы уверенно рассчитывать на руководство центральным управлением и, как следствие, пользовался бы высокой тантьемой3, однако он был бы всего лишь уполномоченным других, но не к этому он стремился.
Игра стоила бы свеч только в том случае, если бы он стал независимым хозяином этого центрального управления. А это требовало обладания колоссальными суммами, доходящими до десятков миллионов. Дело должно быть основано на долгосрочном кредите, у него должно быть время на большие обороты. Оно гарантировало бы не только огромные прибыли, но и решающее влияние на львиную часть национального производства.
Для реализации недоставало только этих нескольких десятков миллионов, и потому следовало подумать о путях, которыми их можно было бы достать.
Деятельность организационной комиссии металлургической промышленности должна была претерпеть некоторую приостановку, однако уже вскоре она дала позитивные выгоды в виде регулирования некоторых цен и раздела рынка на сферы влияния. В этой связи фигура Павла в промышленных кругах выглядела всё весомее.
Он знал, что о нём говорили и кто говорил, знал, что приближается к достижению так необходимого ему полного доверия.
Этому способствовали и те результаты, которыми обязан его руководству завод Далчев. При общем кризисе благоприятное состояние дел этого предприятия обращало всеобщее внимание, а заслуги приписывались исключительно талантам Павла. Впрочем, это не расходилось с действительным положением дел. Быстрое ориентирование в рынке и способность распознавать людей, с которыми он имел контакт, делали из Павла не только хорошего администратора, но и коммерсанта, который был способен всегда вовремя использовать благоприятное стечение обстоятельств.
Разумеется, пан Карл Далч, имея, благодаря исчерпывающей информации Блумкевича, полную картину перемен на предприятии, не мог ни перед собой, ни перед Павлом скрыть своей признательности. Впрочем, это не было на руку Павлу, коль скоро больной хотел его видеть всё чаще, отрывая от нагромождения дел. Вероятно содействовало этому и продолжающееся пребывание за границей Кшиштофа, которого пану Карлу недоставало. Свидетельством тому было все более часто повторяемое в разговорах имя отсутствующего. Однажды Павел спросил шутливо:
— Разве вы не допускаете, что эта задержка с возвращением имеет романтический оттенок?
— У тебя есть основания для такого рода подозрений? — пан Карл сосредоточил изучающий взгляд на лице Павла.
— Нет, ничуть. Вы, дядюшка, пожалуй лучше знаете, есть ли у Кшиштофа в Швейцарии какая-нибудь симпатия.
— Он молод, — сухо оборвал больной.
— Молод, — снисходительно кивнул Павел, — и романтичен. Это у него пройдёт с возрастом. Он даже похож на поэта. Разве дядюшка не опасается, что он, например, пишет стихи?...
Удивлённый взгляд пана Карла был ответом более чем отрицательным.
— Ну, стало быть новеллы, романы, мемуары?..
— Думаю, что это исключено. Откуда, к чёрту, пришли тебе в голову такие подозрения? Кшиш ещё молод, но всегда был благоразумен.
— Не подозрения. Просто у каждого из нас в юношеском возрасте бывает огромная доза романтизма, которую необходимо сжечь, если не хочешь до седых волос остаться сумасшедшим. Одни выплёскивают это в графомании, другие — в любовных приключениях, иные скитаются по экзотическим странам либо служат в армии и охотятся за лаврами героев... Да... Но у Кшиша, пожалуй, слишком слабое здоровье для солдата. Он служил в армии?
Вопрос был задан самым безразличным тоном, и несмотря на это пергаментное лицо больного покрылось румянцем.
— Разумеется, служил. Отбыл всю службу рядового в 67 пехотном полку.
— Рядового? Ему же полагалось год и закончить военное училище?
— Да. Но поскольку его заграничный бакалавриат не был нострификован4...
— Ну, да, — произнёс Павел и заговорил о чем-то другом.
Он нарочно хотел проверить утверждение Феликсяка перед встречей с ним. Теперь не подлежало сомнению, что Феликсяк говорил правду, и стало быть не даром получал из заводской кассы свой оклад. Взвесив всё оснровательно, Павел решил до возвращения Кшиштофа воздержаться от каких-либо шагов. Поэтому и не вызывал Феликсяка. Однако не прошло и месяца, как тот объявился сам.
Он стоял перед бюро и понуро смотрел в пол.
— Не понимаю, о чём идёт речь, — спокойно убеждал Павел, — вы получаете ваши деньги регулярно?
— Получаю...
— Стало быть чего же ещё хотите?
— Ну, что я их не зарабатываю.
— И что вам нужно, основание, на котором их получаете?
Феликсяк переступил с ноги на ногу.
— Я даром не хочу. Хочу работать, пан директор. Я не калека.
Павел поднял брови:
— Вы давно заработали их, служа за моего двоюродного брата в армии. Не понимаю вашей щепетильности.
— За службу я получил наличными, а работа мне полагается. Примите это во внимание и дайте мне работу. Люди прознали, что я ничего не делаю, а деньги беру.
— Как это, прознали? Кто же им мог рассказать?
— А разве я знаю? — смутился Феликсяк. — Может и сам по глупости хвастался, а сейчас никак не могу без работы. Хоть бы и не говорили ничего, без работы тяжко...
В принципе Павел не имел ничего против принятия его на завод. Ему не было нужды считаться с тем, что об этом будут говорить в цехах. Однако он хотел затянуть неопределённое положение, чтобы иметь ясный предлог не в шутку поставить вопрос в первом же разговоре с Кшиштофом. Поэтому и сказал Феликсяку, что его вопрос он сможет решить только на следующей неделе. Он был уверен, что к этому времени Кшиштоф успеет натешиться медовым путешествием и прелестями Марихны. Однако оказалось, что он ошибался.
(Читать главу: I, II, III,
IV, V, VI, VII, VIII, IX)
|