VIII
Вверх по горам, вниз по долинам, вверх-вниз через высокие Татры
и вверх-вниз по Липтовской долине идет путник, который выглядит
утомленным, поскольку хмуро смотрит перед собой, а на окружающие
вершины, хотя они и красивы, даже не взглянет, словно считает их
недостойными своего внимания, словно его внутренний мир, в котором
он продолжает находиться, в тысячу раз огромнее этих гор. Идет,
идет этот путник Липтовской долиной, не оглядится вокруг, не посмотрит
вверх, словно ни окрестности, ни горы ему не нужны. – Приходит он
на красивый лужок, который раскинулся на холме между кустов над
Вагом, сядится, закрывает лицо ладонями и то ли думает, то ли прислушивается
к журчанию Вага – не известно, лишь глубокие вздохи, которые из
его груди раз за разом вырываются, означают, что у него что-то болит,
что на душе у него все далеко не так безоблачно.
Путник вздохнул, и Ваг зашумел, заплескался в своих берегах. Очнулся,
посмотрел путник перед собой и сказал: «То ли привет доносишь до
меня от моих любимых, то ли плачешь надо мной? – Нет, не привет
доносишь, поскольку твои волны не добегают туда, где находятся любимые;
а те, кто мог бы с тобой послать доброе слово, родственное благословение
– те его не пошлют». – Он закрыл лицо и какое-то время сидел, потом
встал и быстрым шагом пошел высоким берегом шумного Вага.
В Микуляше, в одном из самых красивых домов жил в это время пан
Михал Панкрац, старый, но известный в округе живостью своего духа
и верностью дому Корвинов, земанским благородством, а также и справедливостью,
и пристрастием ко всему, что именуется правом.
К пану Панкрацу в гости обычно валом валил народ; поскольку не
только лучшие в столице компании здесь собирались, и многое тут
задумывалось и решалось, когда что-либо должно было зачинаться,
но и потому, что старый Панкрац умел наилучшим образом попотчевать
панов братьев, поскольку, не имея ни жены, ни и детей, ничего для
гостей не жалел. И сегодня приходят многие; однако как придут, так
и вынуждены уходить, поскольку пан Панкрац никого к себе не пускает.
Кое-кто пытался к нему прорваться, но слуги говорили, что господин
болен, что лекари запретили ему любые разговоры, любое мало-мальски
сильное напряжение духа.
Уже вечер. Слуги Панкраца расходятся по своим местам, все сменяют
дневную службу на вечерний отдых. Меж тем именно в это время пришел
какой-то посторонний человек и идет прямо к комнатам пана Панкраца.
Слуги ему преграждают допрогу и говорят, что их господин посетителей,
тем более в такое время, не принимает.
«Мне все равно», – отвечает незнакомец. – «Только скажите, он дома?»
«Что вам проку от того, что узнаете, ибо наш господин уже несколько
дней никого не принимает».
«Идите и скажите ему, что пришел незнакомец, которого он сам вызвал,
который должен с ним говорить!»
Слуга далее не упорствовал, и пошел передать господину слова незнакомца.
Вернулся и сказал, чтобы тот прошел внутрь.
Незнакомец открывает двери. Пан Панкрац сидит за столом в большом
старинном кресле, голову подпирает ладонью, которой прикрывает глаза.
Слабый свет освещает комнату. Вошедший кланяется, говорит: «Добрый
вечер!», – Панкрац смотрит, приглядывается, выскакивает из кресла,
идет к вошедшему, подает ему руку и говорит с живостью: «Здравствуйте,
Яничко! Всеже пришли на мой зов! Не сразу узнал вас».
Пришедшим был Червень. Стиснул старому приятелю руку и сказал:
«Да, пришел, но тут нечему удивляться, поскольку отныне вся моя
жизнь – это вечный путь; и нет ничего удивительного в том, что в
одном месте солнце над моей головой встает, а в другом заходит.
К тому же всегда готов явиться по вашему зову».
«Да, братец мой, мне очень важно с вами поговорить о вещах, которые
для меня остаются неясными и от которых многое зависит. – Однако,
времени много, садитесь, где найдете удобным».
«Я удобств более не имею», – с горечью сказал вошедший, а потом
добавил: – «И кто знает, буду ли когда-нибудь иметь, ибо мир дал,
и мир взял».
«Значит ваш брат выполнил свои угрозы. Что же, он сам на свою голову
высыпает угли и призывает заслуженную месть? – Ну, подожди. Стоит
об этом подумать, кровь во мне кипятком закипает; однако спокойно,
сейчас нам нужен покой, поскольку нам меж собой о многом требуется
поговорить». – Последние слова Панкрац произнес тихо, но при этом
прикусил губу, нахмурился так, что можно было по его лицу прочесть
серьезные сомнения. «Садись», – снова говорит Панкрац, – «и расскажи
мне все сначала, как приехали, как дальше дело складывалось».
«Хорошо», – садясь, ответил посетитель, – «уже тогда, когда все
разошлись, сказал мне брат, что если не откажусь от Мариенки Заполы,
чтобы больше братом его не называл. – Пришел Мраз в Турец, ознакомил
меня с распоряжениями князя, а я, засмеявшись, произнес: «Что, болван,
ждешь от меня и добиваешься невозможного? Как же я могу отречься,
если ничего не имею?» – И покинул Турец навсегда. Пусть получит
свои дары, мне от него ничего не нужно».
Панкрац ладонью подпер голову и слушал слова посетителя, который
договорил и замолчал, ожидая дальнейших замечаний хозяина дома,
известного своей неприязнью к мужчинам, которые позволяли опутать
себя красоте и женской нежности.
«Хм», – в прежнем положении произнес Панкрац, не глядя на Червеня,
– «а разве это правда, что вы любите дочь Заполы?»
«Да, и этого не таю, но зачем вы об этом спрашиваете?»
«Тогда помочь вам не могу. Вы сами всему виной!»
«Я не ищу ни помощи, ни сострадания, но прошу вас, скажите мне,
в чем моя вина? В том, что Корвин меня невзлюбил? – Оставьте, это
был лишь повод от меня избавиться. Знаю я его, когда начинает что-либо,
он находит сподвижников; потом же, когда дело сдвинется, наберет
обороты, задумывается о том, как бы ему своих поверенных отстранить
и всю заслугу приписать себе. – Никогда не верьте словам, поскольку
за их внешней привлекательностью часто скрывается честолюбие, которое
не вдруг-то распознаешь!»
«Как угодно. Я не об этом сейчас думаю», – глядя вверх, изрек Панкрац.
– «Если бы вы не начали, он бы не закончил. В наше время нужны другие
люди, не такие, что о женщинах думают, поскольку они одним этим
половину своего времени теряют; а потому Корвин еще и в том прав,
что тот, кому нравится дочь Заполы, не может ненавидеть его самого.
Каждый стоящий с ним должен всем сердцем ненавидеть палатина, ибо
все мы движимы ненавистью к нему».
«Не так, не так, пан Панкрац. Против палатина мы взялись действовать
потому, что он попирает ногами право и ведет страну к гибели».
«И за это его ненавидим и с ненавистью идем против него. Я, правда,
с Корвином разошелся, и даже если бы меня огненным мечом стегали,
никогда бы с ним более не объединился, но что правда, то правда.
Он мою личность, мое земанство и права оскорбил, что касается вас,
не могу ему этого в вину поставить».
«Стало быть, и вы против меня?» – грустно произнес Червень. – «И
вы меня не слышите, а только осуждаете? И вы не считаете, что человеческое
сердце может объять и пять миров, и за каждый из них умереть?»
«Это не имеет значения. Я позволил вам говорить в надежде, что
все, в чем обвинял вас Корвин, окажется неправдой, и что клятву,
которую мы тогда дали, вы сможете выполнить. – Теперь вам остается
самому себя упрекать, коль скоро в ваше оправдание сказать нечего;
знай я об этом, иначе повел бы себя в корвиновском лагере. Кто не
может всем сердцем ненавидеть Заполы, того я не считаю другом. –
Однако жаль, что сейчас я и Корвина должен ненавидеть!»
«Не делайте этого, ради Бога, будьте с ним, иначе все распадется!»
Панкрац поворачивает голову, смотрит на Червеня, вскакивает из
кресла, поднимает правую руку, хватает его за руку, пристально смотрит
на него, и произносит: «И это говорите вы? Вы можете так сказать!»
«Неужели вы подумали, что я настолько слаб, что сейчас, хоть я
и разошелся с Корвином, не остаться верным тому, что прежде считал
добром? – Я остаюсь таким же, каким был раньше; пусть меня он больше
не увидит, пусть даже ветры ему от меня весть не принесут, и все
же где буду иметь возможность, всюду буду помогать его делу, не
столько лично ему – мне до этого дела нет, – сколько делу, которому
служим».
Панкрац стоит посреди комнаты, слушает его слова, и ничего не может
сказать, не знает, что ответить, и только повторяет: «Вы это говорите?»
«Он у меня отобрал то, что дал», – продолжал далее Червень, – «и
за это я на него не смею жаловаться, поскольку он взял свое; однако
то меня гнетет, что он и братства меня лишил, и родственные связи
расторг. Он спросил меня, люблю ли я дочь Заполы – извольте, что
же я должен был ответить? Смел ли я, и мог ли отрицать? Не мог,
поскольку это была правда. Я себя любви лишил, но не имел права
ее оскорблять. – Он мне приказал отречься от дочери Заполы, но как
же я мог это сделать, если ею никогда не обладал и, видя невозможность,
никогда обладать ею не желал. Если бы он меня с братской доверительностью
спросил, что я намерен делать, я и сам бы ответил, что ее отец человеку
корвиновской крови, о котором он знает, что тот действует против
него, никогда не отдал бы свою дочь, что я с ее родом такой же неровня,
как земля и солнце. – Теперь все…»
Но Панкрац не дал ему договорить, ибо едва произнес он последнее
слово, седой старец обнял его за шею, целовал его и повторял: «Правду
говоришь, сын мой, правду; я ведь и сам это знал, что не можешь
ты Заполы сочувствовать, я ведь хотел тебя своими речами только
проверить», – а потом, вдруг вырвавшись из объятий, встал посреди
комнаты, поднял вверх два пальца, глаза его заблестели, лицо исполнилось
какой-то особой значительности, лоб наморщился, а губы замерли,
так что посетитель оставался в полном недоумении, и потому спросил:
"Что это вы делаете, что говорите?»
«Ничего, ничего», – ответил Панкрац, – «вспоминал болезни своего
сердца, которое так обманулось, но подожди, – я поклялся, что смерти
заслуживает тот, кто бы одного из нас предал или оставил!»
И так странно произносил он эти слова, что если бы кто-то видел
его, не узнал бы грозного Панкраца, который обыкновенно как буря
гремел, но слова которого никогда не передавали ни внутренних переживаний,
ни боли.
«Не удивляйтесь, сын мой», – говорил он далее, – «уже несколько
дней сам с собой прикидываю и размышляю, что следует предпринять,
и вот сейчас решил, что ваш брат должен быть низвергнут!»
«Но не вами?»
«Мной, мной, поскольку он меня и вас прогнал - прогоним и мы его!»
«Нет же, нет, старик!» – говорил Червень, – «Мы должны все стерпеть
ради достижения наших целей. Я ничего не имею на просторной земле,
и все же могу его опрометчивость исправить. Люди знают, что вы и
я – самые близкие ему, что мы составляем основу любого начинания;
а так как никого из нас при нем не будет, люди начнут спрашивать,
как могло такое случиться, и беда постигнет наше начинание, когда
дознаются о причине. – Я пойду прочь отсюда, далеко, даже солнечный
луч не донесет до вас весть обо мне, но зато всегда буду о вас помнить
и там; вы же останетесь здесь, при нем, и поможете ему тут».
«Я, ему помогать?» – вскричал Панкрац. – «Я – его подданный, он
– мой господин? – Смотри же, видишь – никто, кроме Бога, не властен
надо мной, а он смотрит на меня как на своего слугу, с которым может
как с крестьянином шутить. – И он берется защищать наши права? Ха,
ха, ха. А моя седая голова, которая поседела на службе у Корвинов,
стала белой как молоко, им опозорена? – Панкрац многим жертвует
ради корвиновцев, но позорить себя из-за них не позволит никому».
– При этих словах он хмурится, прикусывает губу и, хотя в полной
темноте этого невозможно увидеть, отворачивается к окну, глядя наружу.
Юный гость грустно на него смотрит. Их компания выглядит несколько
странно, поскольку пожилой хозяин не шевелится, а юный гость, утомленный
дорогой, различными образами, которые из глубины души ему являются,
тем более в себя погружен и тоже не подает голоса. Наконец Червень
все же произносит: «Вы говорите, что поседели на службе корвиновцам,
а сейчас, когда они как никогда нуждаются в помощи, когда сами себе
вредят, хотите их бросить? – Завершите свое дело: останьтесь верны
до смерти тому, чему обещали посвятить свою жизнь».
«Не говорите об этом, я никому не позволю себя позорить, даже если
бы сам Матиаш встал из гроба; а когда я говорю Матиаш, я испытываю
такое ощущение, словно клянусь спасением души».
«Если для вас Матиаш так много значит, тогда не бросайте его сына
во имя сохранения его славы, во имя сохранения страны. – Если мы
все Корвина бросим, пропадет слава Матиаша; а поскольку вы свою
жизнь поклялись посвятить служению ему, то пропадает и ваша жизнь,
вы и себя уничтожаете. Заполы хочет стереть даже память о моем отце».
«Этого не может быть, и не будет!» – сказал с гордостью Панкрац.
«Нет, случится, если все мы Корвина бросим».
«А вы почему же с ним не помиритесь? Почему вы не забудете о его
высокомерии?»
«Это совсем другое, непочтительность посторонних нас не так задевает,
как опрометчивые поступки тех, от кого мы вправе ожидать хорошего
обхождения. – Вы с ним разошлись из-за моей персоны – так я ему
все прощаю, и вы не имеете права более от него отделяться».
«Черта нет», – произнес старик, – «или есть…»
«Уж как бы там ни было, в память о Матиаше не оставляйте его. Ему
потребуется помощь по всей стране, разве сможет он поспеть всюду.
Вы нужны ему. – Вспомните о времени его отца – и верните к жизни
его дело, которое хиреет и катится в пропасть».
«Если это от меня зависит», – садясь и рукой подперев голову спокойно
говорит еще секунду назад буйный старец, – «тогда согласен! Не для
него, а для его славы!»
У Червеня заблестели глаза.
Панкрац из глаз слезу выронил.
Это потребовало от него больших усилий.
Потом, подавая Червеню руку, произнес тихо: «Идите и вы со мной!»
«Нет, я уйду, уйду, и Бог знает, куда забреду. В нужное время я
сам объявлюсь. – Подадим друг другу руки, обнимемся по-приятельски
и разойдемся по свету, где нам предстоит победить или умереть».
Вошел слуга и пригласил господ ужинать.
Молча, без слов, без разговоров они вышли из комнаты.
|